другом конце города, и Маргарита, стеснявшаяся выходить одна, прибилась к Тамаре, теперь уже без всякого аккордеона, а с собственного исполнения кружевными воротничками и салфеточками, распяленными на сильных пальцах бывшей пианистки.
Вот и на Вербное они торговали вместе. Из соседнего стеклянного ларька с компакт-дисками неслась музыка. Звучала она почти беспрерывно, и выражение глаз Маргариты Петровны было почти беспрерывно страдальческое, за исключением тех минут, когда она, поднимая к Тамаре сморщенное запеченное личико, сообщала:
— Французский шансон. Правда, прелесть, Тамара?
Тамара поглядывала сверху вниз на Маргариту Петровну и улыбалась.
— Молчунья ты, Тамара, — констатировала Маргарита и кивала на большие Тамарины руки, сжимавшие пучки вербы: — Замерзла, наверно? Вон как покраснели.
Тамара улыбалась. Руки ее давно поменяли цвет, и не от холода, а от воды. А что холодно, думала Тамара, так Пасха-то нынче поздняя, оттого и холодно, от чего же еще…
Иногда Маргарита показывала глазами вверх, туда, где, смешиваясь с прогорклыми выхлопами из соседнего “Макдоналдса”, звучала музыка:
— Удачная аранжировка.
И Тамара улыбалась, но не музыке, а слову, которое было прочным и кружевным, как салфеточка на Маргаритиных крепких пальцах.
— Вот скажи, — Маргарита все еще не теряла надежду на двустороннее общение, — что же ты, Тамара, выше посудомойки не пошла?
Тамара опять пожимала плечами. Она не знала, выше ли по отношению к посудомойке уборщица, пусть и в “богатом доме”, куда она приходила раз в неделю по воскресеньям к “хорошей девочке”, племяннице своей школьной директрисы. Об этой статье дохода Тамара никому не рассказывала, потому что стыдилась. Во-первых, несколько раз она слышала, как “хорошая девочка”, совершенно не смущаясь ее присутствием, сообщает по телефону приятельнице, что к ней “пришла
И только раз в году она говорила, что “завтра никак не может”, предпочтя неверную выручку от продажи вербы верной — от протирания специальной салфеткой, смоченной специальной жидкостью непременно каждого в отдельности квадратика специальной керамической плитки в кухне, прихожей и ванной “хорошей девочки”.
В три пополудни на пятачке возле метро случалось, по определению Маргариты, чудо. В пересменок, что ли, из ларька начинало звучать и звучало в течение получаса не то, что обычно, а то, от чего лицо Маргариты светилось всем спектром человеческого счастья. Она дергала Тамарин рукав, привставала на цыпочки и шептала:
— Это Бах, Тамарочка, ля-минорная хоральная прелюдия. — Маргарита обводила слезящимися глазами столпотворение на грязноватом пятачке возле метро и броуновское движение людей у входа в новый торговый центр через дорогу. — Такое даже
Тамара смотрела на маленькую взволнованную Маргариту и тоже начинала волноваться. Она знала, что сейчас в записи настанет короткая пауза, а после будет нежная и светлая, как бы на ощупь идущая мелодия, похожая на то, как ходит сквозь толпу ее Женечка.
Музыка звучала сначала тихо, почти неразличимая сквозь шум транспорта, и вдруг разрасталась, делалась широкой, похожей на поле, через которое Тамара ходила от станции к даче и обратно, а потом делалась больше поля, перекатываясь за пологие холмы и неровную линию дальних лесов, туда, где Тамара никогда в своей жизни не бывала.
Она подхватывалась и без подсказки радостно вспоминала:
— Это же этот, как его… Моцарт.
Маргарита благодарно кивала: