Поэзия Бунимовича не застыла, как у многих его талантливых сверстников, на 70 — 80-х, “чутьем, по собственной охоте” он выбрался из тупика — за что автору легко прощаешь и не слишком обязательные верлибры, и какое-нибудь совершенно нечитаемое: “зеркало пересыхает / амальгама фрактальна / самоповторы памяти / выводятся на ржавый дисплей”. Этих “фрактальных амальгам”, к счастью, в книге не так уж много. Похоже, идеальная форма для поэта — стихотворная миниатюра: “В пятидесятых рождены…”, “Возраст”… Или “Curriculum vitae”, им и завершу: “сначала пел в подземном переходе / как поплывет на белом пароходе // позднее пел на белом пароходе / как счастлив был в подземном переходе”.

 

Т. А.   Б е к. Избранное. М., “Мир Энциклопедий Аванта+”, 2009, 352 стр.

Дань памяти не так давно ушедшему поэту; фактически — повторение последнего сборника Бек, вышедшего почти перед ее смертью. Сборник тем не менее интересен. При достаточно умеренном даре Бек смогла найти наиболее точно отвечающую ему тематическую линию: лирическую рефлексию над своим несовершенством. Ее предшественница в этом — ранняя Одоевцева, с ее “Нет, я не буду знаменита…”, только у Бек — без девичьего кокетства, без “огромного банта” (хотя “девочка с бантом” и возникает в одном из стихотворений Бек, но бант этот “завязан” уже по-другому).

Это ощущение неполноты даров сближает стихи Бек со стихами Бунимовича, у которого тоже порой прорывается самоуничижительное: “я все реже и реже / существую / психую / рифмую”. Но у Бунимовича это все же “боковая” тема, у Бек же она — ведущая еще с первых стихов. Ощущение поэтической обделенности тесно переплетено с чувством обделенности физической, женской: “Ненавижу свою оболочку! / Понимаю, что, как ни смотри, / Видно черную зимнюю почку, / А не слабую зелень внутри”. Отсюда — парадоксальное на первый взгляд принятие приближающейся старости — единственное для русской женской лирики (случай Лиснянской — все же нечто другое, без стоической самоиронии, как у Бек). “Я буду старой, буду белой, / Глухой, нелепой, неумелой, / Дающей глупые советы, — / Ну, словом, брошка и штиблеты”. Или — чуть более идиллическое, но не менее горькое: “А я подумала: когда / Я постарею и осунусь, / И буду медленно седеть, / И в садике весной сидеть, / И выводить гулять кота, — / Тогда / меня пронижет / юность”.

Все это дополняется чувством биографической обделенности — при вроде бы благополучном антураже: “Это я. Это слезы — мои, / И моя виноватость недетская. / А была: из „хорошей семьи”, / Голубица университетская”. Образ “девочки с бантом”, где бант — не украшение, но устрашение, насильственная “униформа” советского детства: “„Родиться в России с умом и талантом” / — Несчастье! Но хуже — родиться с гордыней, / Лишенной смирения... Девочка с бантом / Глядела как в шоке на ельник, на иней <…> На фрески в метро и на школьную доску… / Висела на брусьях. Зубрила таблицу. / Хозяйственным мылом стирала матроску / И строем ходила на „Синюю птицу””. Грустно. Точно.

 

В. А.   П а в л о в а. Мудрая дура. М., “АСТ”, 2008, 160 стр.

Тема Веры Павловой ортогональна теме Бек. У Бек — поэтизация женской неудачи, пусть даже преувеличенной; у Павловой — женского счастья, пусть хрупкого и неверного. У Бек — старости (почти врожденной, вроде болезни), у Павловой — столь же непрерывной, подозрительно непрекращающейся юности; в свою старость лирическая героиня Павловой не слишком верит (“Кто научит меня стареть — / Лиля Брик? Шапокляк? Фрекен Бок?”). Героиня Бек может себя назвать “старой дурой” — книга Павловой называется “Мудрая дура”.

Что объединяет Павлову с Бек — сложное отношение с обстоятельством времени-места рождения, с детством, с Москвой: “город в котором снег / пачкается в полете / город в котором смех / горек уже в зиготе / город в котором дитя / в утробе матерится / город в котором я / умудрилась родиться”. (У Бек: “На московском нечистом снегу / Ожидаю 2-го троллейбуса”...)

Что же до поэтики, то у Веры Павловой, безусловно, своя узнаваемая форма, небольшие, редко превышающие восемь строк стихотворения — по аналогии с “гариками” Губермана их можно было бы назвать “вериками”. Можно наудачу брать и цитировать любой “верик” — все замечательны. Ну вот хотя бы этот: “Шале под горой, виноградника вязь.../ Жители рая, / на первый-второй расщитайсь! / Первый. Вторая”. Или другой: “Думаешь, что говоришь обо мне, / а говоришь о себе. / Думаю, что говорю о себе, / а говорю о тебе. / Думаем, что говорим о стране, / о коммунальной судьбе, / а говорим обо мне, о тебе, — / как всем нам не по себе”. В такой определенности и узнаваемости почерка есть и свой искус — пусть любовная лирика дает поэту больше формальных возможностей, чем лирика гражданская (особенно в ее иронично-фельетонном изводе), опасность самоповтора кажется мне не совсем надуманной.

 

В. И.   С а л и м о н. Места для игр и развлечений. М., “Астрель”, 2008, 192 стр.

Салимон — поэт-пейзажист. “Шикарно выглядит гроза / с поселком дачным по сравненью, / и мы глядим во все глаза, / отдавшись чудному прозренью”.

Не беда, что оборотами вроде “отдавшись чудному прозренью”, так же как и “милостиво повелеть соизволили”, современная поэзия уже не изъясняется или что четверостишье: “Уверовал, как в перст судьбы, / в неотвратимость злого рока, / бежал от ледяной крупы, / секущей все вокруг жестоко”, — выглядело бы антикварным уже в начале прошлого века. В конце концов, сознательный, ироничный архаизм, со всякими “перстами судьбы” и “злыми роками”, может потянуть на добротный винтаж.

Проблема в том самом самоповторе, который, как и в случае Иртеньева, сводит стихи к схеме жанра. У Иртеньева — все политично, у Салимона — все пейзажно. И герои пейзажны, и мысли у них пейзажны, и чувства пейзажны. Порой бывают и удачи: “Осенних свадеб время близится. / Я вымыл пол собственноручно, / не чтоб в глазах твоих возвыситься, / а потому, что стало скучно. // Акация, как будто

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату