явление.
Можно приискать некоторые аналоги в русской литературе, хотя ее магистральные пути пролегли иначе. Отчасти — это ранний Ильф, с его сочетанием комического и поэтического, в большей степени — Грин и, конечно, Александр Кондратьев, променявший декадентских фавнов и сатиресс на славянских богов, таящихся в волынских болотах. Постоттепельная деревенская проза повернулась было в этом направлении («Прощание с Матерой»), но не более того; отдельные тексты — такие как «Затоваренная бочкотара» Василия Аксенова или «Отец-Лес» Анатолия Кима, — прочной традиции не создали, и хотя на линии, соединяющей «Мастера и Маргариту» с «Альтистом Даниловым», можно отыскать немало интересного [16] , тексты эти от украинской химерной прозы отличаются принципиально, особенно в том, что касается взаимоотношения реального и фантастического.
Неожиданно близко к химерной прозе подошла русская советская детская литература, стоящая на пограничье со «взрослой» («Чуча» Галины Демыкиной, «Самая легкая лодка в мире» Юрия Коваля).
В дальнем же зарубежье аналоги вполне очевидны: это магический реализм в диапазоне от Гарсиа Маркеса до Павича. В художественном мире химерной прозы чудесное и метафорично, и реально, но в любом случае присутствует как данность и подразумевает множественность интерпретаций. Речь идет не о влиянии латиноамериканцев на украинцев, но о параллельной эволюции: Ильченко и Параджанов работали еще до выхода в свет «Ста лет одиночества». Все же официальное признание в СССР «магических реалистов», и в первую очередь Гарсиа Маркеса, заметно облегчило жизнь нашим «химерникам».
Химерная проза, как и магический реализм, глубоко укоренена в национальной культуре. Новая украинская литература, у истоков которой стояли Сомов, Гоголь, Шевченко, Кулиш, рождена эпохой романтизма — и до сих пор, в общем-то, в ней остается, актуализируя с течением времени разные ее черты. Гоголевская традиция никогда не прерывалась, другое дело, что она могла выродиться — и вырождалась — в примитивную «шароварщину». Поэтому, скажем, Валерий Шевчук сознательно от нее отстраняется, обращаясь «через голову» Гоголя к барочной литературе, которую профессионально переводит и исследует. Примерно то же делали его предшественники сто лет назад: и Коцюбинский, и Леся Украинка, и писатели 1920-х годов отказывались от заезженных форм, сохраняя поэтическое (романтическое) мировидение.
Этнографичность, мифопоэтичность, приподнятость, тяготение к историчности, «местности» и народности — все эти черты (нео)романтизма воплотились в химерной прозе куда отчетливей, чем в других направлениях современной украинской литературы. Интересно, что химерная проза заметным образом «задает тон» украинской (в том числе и русскоязычной) жанровой фантастике. Последняя выстраивает свой сегмент массового чтения, заимствуя у химерной прозы образы, коллизии, мемы и даже восприятие чудесного как чего-то самоочевидного, не нуждающегося в объяснениях. (Ситуация, зеркально симметричная российской: нынешняя русская «большая» литература активно заимствует из фантастики темы и приемы.)
Да и вообще многие пласты нынешней литературы испытали заметное влияние химерной прозы: и новая национальная мифология, о которой мы еще будем говорить, и историософские концепты, и постмодернистский бурлеск… В детской литературе и городском триллере, в женском романе и молодежной прозе — везде отчетливые следы «химерности».
...1949 год, Западная Украина, местечко Лавров под Львовом. Реалии времени даны хоть и бегло, но вполне узнаваемо. В лесах — бандеровцы, на дорогах — сотрудники НКВД, а в маленькой больнице для душевнобольных, под нескончаемым дождем, странный, невесть откуда взявшийся человек рассказывает главврачу свою историю, которая началась еще в 1287 году...
Роман Галины Пагутяк «Слуга из Добромыля» (2006) практически невозможно пересказать, хотя он и строится как переплетение историй из долгой жизни главного героя и тех, кого он встретил на пути. Действие непредсказуемо мечется между «сейчас» повествования и XIII, XVI, XVII веками: ведь Слуга — не кто иной, как дхампир , сын ведьмы (а может, и не ведьмы) и мертвеца-упыря; впрочем, здесь не все упыри — кровопийцы, и Слуга может креститься, входить на святую землю, и быть сеятелем — очень важным для крестьян человеком, потому что посеянное им зерно не клюют птицы... Слуга веками служит старшему упырю, Купцу из Добромыля, который некогда подобрал мальчика в волчьей стае. Звучит зловеще, но Пагутяк выворачивает наизнанку традиционные представления: «Всё довольно просто. Упыри — часть природы, а вы, люди, считаете себя венцом творения, при этом проповедуете смирение и покорность перед единственным господином — Богом. Потому из вас плохие слуги, себялюбивые и завистливые» (здесь и далее перевод наш. — Т. К., М. Н. ) . Вот и Купец — вовсе не зло, а, скорее, хранитель; противник же его ни по имени, ни по прозвищу не назван, он просто тот .
Купец погибает, и дело его продолжает Слуга, который ходит среди людей, но не ощущает себя одним из них. Постепенно мы понимаем, что перед нами — своего рода гений места, дух-покровитель этой многострадальной земли: тот, кто видит в людях «людей, а не быдло», как не раз повторяется в романе. Если бы Пагутяк была британкой, то написала бы роман от лица Зеленого Человека или иного существа, неразрывно связанного с природой: ведь Слуга наблюдает природу во всей целостности, противопоставляя ее человеческому миру, насильственно разделенному на добро и зло, свет и тьму.
«— Смерти и яда полно вокруг. И она прокралась даже внутрь меня. Я видел, как волки пожирали умерших от голода и холода, и подумал, что это не мир Божий. Но потом...
— Что потом?
— Увидел, как звезды отражаются в воде, и понял, что это мне знак ».
Диалог этот звучит в самом финале романа, но слова были произнесены еще в 1649 году: снова и снова нарушается линейность времени, потому что книга — о времени иной природы, о мифологических циклах. Все центральные персонажи, кроме самого Слуги, приходя на эту землю, вновь и вновь воплощаются в разных людях; те поступки, которые они некогда совершили, заставляют их вновь принимать одну и ту же роль: они участвуют все в той же мистерии о судьбе земли и ее обитателей. Сумасшедший Антось оказывается помощником палача, осужденным на вечное покаяние, добрый доктор, приехавший из Восточной Украины, — Купцом из Перемышля, преемником добромыльского Купца, а безымянный капитан НКВД — воеводой (не названным прямо Владом Цепешем), Слугой того . Большую часть романа мы ожидаем финальную битву двух Слуг, нам даже обещано, что при столкновении оба они должны погибнуть, — но ничего подобного не происходит. Они встретились — и... « И они вышли, двое слуг, один темный, другой светлый, а куда — никто не знает. Может, в горы, может, в долину, потому что сразу за воротами Добромыльского монастыря разошлись. Что им история, что им память? Добро не имеет истории, зло не имеет истории, есть лишь история Земли, на которой случайно поселились люди».
Бытовые реалии соседствуют с чудом, поэтика исторической прозы — с почти сюрреалистической логикой. Все не то, чем кажется, все «как бы», «словно», иллюзия и не совсем иллюзия: постоянные оговорки автора и рассказчиков лишают читателя возможности вывести стройную и однозначную схему событий. (Довольно отдаленным аналогом может быть разве что «Концерт барокко» Карпентьера, с примесью духа местности из «Кельтских сумерек» Йейтса.)
Пагутяк не всегда пишет настолько странно. Но необычно — всегда, будь то ее детская сказочная проза, украинская готика, повесть или эссе о Древнем Востоке. Впрочем, ее детскому циклу («Королевство», «Книгоноши из Королевства», готовящиеся к печати «Знаменитые коты Королевства» и «Книга перелёток») и готическому циклу (роман «Урожская готика» и сборник «Закат солнца в Уроже», вдохновленные этнографическим очерком Ивана Франко «Спалення опирів у селі Нагуєвичах у 1831 році») уместнее было бы уделить внимание в обзоре украинской жанровой прозы.
В новом романе «Зачарованные музыканты» (2010) появляются те, кого Пагутяк называет «украинскими эльфами»; это история нашего Томаса Рифмача, повстречавшего свою Белую Госпожу, — вернее, целого рода Томасов, в полном соответствии с моделью Вечного возвращения. Пагутяк вроде бы и следует национальной традиции, но и не устает ее отрицать. Она не раз заявляла о своей неприязни к