не успел сунуть ему чаевые. Впрочем, я и не собирался — не держу денег в карманах треников.
Потом я понял, что он смотрит не на меня, а поверх моего плеча.
На пороге стояла Рогнеда, умытая, причесанная, в чем-то очень черном, длинном и очень кружевном. Из-под очень черного и кружевного виднелись маленькие босые ступни. И как ей только не холодно.
— Это дочка ваша? — спросил парень, не отрывая взгляда от девушки.
— Нет, — сказал я сквозь зубы.
— А…— Во взгляде парня появилось какое-то новое чувство. Уважение, что ли.
— Что там, дорогой? — спросила Рогнеда с крыльца низким, чувственным голосом.
— Ерунда, — крикнул я в ответ, — приглашение!
— Опять в Ротари? Достали уже. Давай забьем, а? Ты меня обещал повести в “Дежавю”. На открытие сезона устриц, забыл?
Она развернулась и исчезла в дверях.
Я обернулся к парню. Он так и стоял с открытым ртом.
— Свободен, — сказал я.
Он повернулся и пошел, вопрос о чаевых испарился как-то сам собой.
Я вернулся в дом.
— Покажи! — велела Рогнеда. Оказывается, она нашла кофе и теперь пыталась его варить. Жалкое зрелище. Она поставила турку на полный огонь. На плите расцвел страшный синий цветок, турка торчала в самом его центре, как пестик.
Я протянул ей конверт. Она ловко вскрыла его длинным, лаково блестящим черным ногтем. В смысле не грязным, а крашеным.
— На два лица, — сказала она с удовлетворением, — точно.
И затолкала мое именное приглашение в черную, лаково блестящую сумочку на длинном ремешке. Все у нее было черное, длинное, блестящее. Даже глаза и волосы.
Я подбежал к плите и схватил турку, пока бурая шапка не перевалила через кромку.
— Ты какое кофе пьешь? — спросила она дружелюбно. — С молоком? С сахаром?
— Не какое, а какой. Кофе мужского рода, — сказал я сухо, — и я его пью у себя в спальне. И завтракаю там же.
— Почему?
— Мне так нравится. Ты вообще что это себе позволяешь?
— А что? — Она подняла длинные черные блестящие брови.
— Ты мне никто, ясно? И нечего тут из себя строить… Что люди подумают? Что я путаюсь с малолетками?
Она взяла с полки гостевую чашку, которую теперь явно считала своей, и плеснула туда кофе. Запах ударил мне в ноздри, и я почти проснулся.
— Я поднимаю твой рейтинг. Он же у тебя ниже плинтуса. Я не могу идти на званый ужин с человеком, у которого такое паскудное самоощущение.
— У меня вовсе не…
— Вот уж мне врать не надо. Ты посмотри, как ты ходишь! Как ты спину держишь! И руками делаешь вот так! Знаешь, когда руками делают вот так? Когда человек не уверен в себе. Я читала, есть специальная книга, “Язык жестов” называется. И напрягаешься все время! Вот эта лицевая мышца…
Она схватила меня за руку и приложила мою же ладонь к моей щеке:
— Вот эта!
Пальцы у нее были цепкие, а ногти глубоко впились мне в запястье. Она оказалась еще ниже ростом, чем я думал, видимо, эти ее ботинки были на толстенной подошве. Черные волосы распадались на два крыла, а посередине шел очень белый узкий пробор. Как шрам.
Я высвободил руку — кажется, слишком резко, потому что она усмехнулась.
— Я же говорю. Ты вообще людей стесняешься, да?
— Не лезь не в свое дело.
— Стесняешься, — она утвердительно кивнула, — может, у тебя вообще никого нет? Женщины нет? Есть? Что молчишь?
Под черным кружевным у нее было другое черное кружевное. И глубокий вырез. И ложбинка между грудями. В ложбинке уютно устроился анк на черном шелковом шнурке.
— Ты вообще как со мной разговариваешь? Я старше тебя в два раза. Два с половиной.
— Ну и что? — Она усмехнулась, показав мелкие острые зубы, отвернулась и без спросу полезла в холодильник. Наверное, надеялась там найти что-то растительное.
Я с тайным злорадством ждал, пока она осознает тщету своих поисков, потом отодвинул ее, достал два яйца, остатки колбасы и поджарил яичницу-глазунью. Выложил на тарелку, стараясь не повредить желтки (один, конечно, потек все равно), налил кофе, поставил все на поднос и потащил в спальню.
— Хлеба тоже нет, — злорадно сказал я. — И вообще, хочешь завтракать — сходи в мини- маркет. Как выйдешь на улицу, направо, потом еще раз направо. Такой стеклянный павильончик. Хлеба надо купить. И сыра. Ну и что там еще ты ешь…
— Я ж говорила, у меня денег нет, — ответила она сердито.
Я раздраженно плюхнул поднос на тумбочку около кровати, вернулся и стал шарить в карманах куртки. Достал смятый комок бумажных купюр, сунул ей в руку. Высыпал на стол пригоршню мелочи. Она расправила купюры ладонью, аккуратно пересчитала и сунула в сумочку. С деньгами она обращаться умела, что да, то да. И жилось ей, скорее всего, не так легко.
На что она вообще надеется? Как собирается ехать домой? Может, думает, что воссоединится с папой Сметанкиным и вообще останется здесь? Тут, конечно, лучше, чем в Красноярске. В каком-то смысле…
Я смотрел на ее разбросанные повсюду вещи. Аккуратностью она не отличалась. Как вообще шнуруется этот корсет? Или у нее все же есть что-то более практичное?
Наконец я не выдержал:
— Ты что, так и собираешься тут жить до этого, как его? Воссоединения родственников?
— Ну да.
Она удивленно посмотрела на меня, пожала плечами — любимый жест. Она и впрямь походила на Сметанкина — в ней была какая-то нечеткость, неокончательность, точно на недопроявленном фотоснимке. Книжное сравнение, литературное. Когда я последний раз видел недопроявленный снимок?
— Мне больше и правда негде, — сказала она. — Ну, могу еще у папы твоего. Он, в общем, не против был. Он симпатичный у тебя. Но тут лучше. Воздуху много. И вообще. Мне больше нравится.
И она улыбнулась.
Мой папа симпатичный?
В спальне на тумбочке остывала яичница. Это меня беспокоило.
— Ты вообще что делаешь? Учишься? Работаешь?
— Учусь. — Она, оттопырив мизинец, прихлебывала кофе. Это я с ней пойду на встречу с родственниками? Позорище. — На стилиста.
Наверное, на парикмахера. Сейчас все называют идиотскими эвфемизмами.