Артем — вот кто знал Владу: Артем, с которого началась для нее, Дарины, история Олены Довган (она мельком усмехается, припомнив подвальчик, в котором эта история началась, и свою тогдашнюю неудобную позу...) — а поcле этого, вторым действием, появился Адриан. Артем уже тоже в прошлом и вряд ли еще когда-нибудь появится на кону ее жизни — так, будто предопределенную ему роль в этой пьесе он уже отыграл. На какую-то долю секунды у Дарины дурманно, обволакивающе закружилась голова, словно ее качнуло над временем на гигантских качелях, «колесо обозрения» — так это называлось в парке ее детства, и на самой верхушке, когда внизу — до самого горизонта — открывалась панорама, ей всегда становилось не по себе, даже мутило, неужели от страха оказаться один на один сразу со всем миром?.. (В детстве такая панорама казалась целым миром!) Что-то незаконное было в этом видении жизни с «птичьего полета», точно с лесов Вавилонской башни, — что-то, чего человеку не позволено, не дано выдержать дольше проскальзывающего хвостика мгновения, — и сейчас ее точно так же ведет, как от короткого замыкания, от молниеносного сцепления перед мысленным взором разбросанных во времени, на нормальный, «снизу», взгляд никак не связанных между собой людей — в единый, осмысленно выплетенный сюжетный узор, в целостную картину: в панораму! — точнее, во вспышку панорамы, потому что уже в следующий момент картинка снова рассыпается на отдельные кусочки, Дарина только и выхватывает из нее, что ниточку от Артема — через Довган — к Адриану, и остается сидеть на краю стола с остывающей, как пот между лопаток, догадкой — нет, убеждением! — что такими ниточками переплетено В С Ё вокруг, — что и сквозь нее, Дарину Гощинскую, сотни невидимых глазу нитей струятся ежеминутно в чьи-то жизни, но рассмотреть и удержать в себе тот узор, который они образуют, — такой грандиозный и головокружительный, от одного приближения к которому охватывает слабость, — невозможно, невозможно уже хотя бы потому, что эти ниточки бегут за пределы того, что ты способен увидеть, за рамки твоей жизни, черт возьми, какой же короткой! — нанизывая на себя людей, разделенных уже не годами, не поколениями, а — столетиями и дальше, куда уже не достигает взор: эта живая ткань выплетается из нас и нами, течет, меняется, бурлит, и невозможно, со своими жалкими несколькими десятками лет земной жизни, подпрыгнуть над ней, чтоб углядеть сверху ее разметанный по бесконечности и насколько же более сложный, чем карта звездного неба, рисунок, — все мы во времени тремся друг о друга, понятия об этом не имея, мертвые, живые, нерожденные, и кто знает, сколько их и в каких странносплетениях отношений пребывающих составилось для того, чтобы я сейчас сидела, держа в руке голос мужчины, которого люблю, — и даже того не разглядеть, почему я его люблю: почему именно его?..
— Алё? — осторожненько тормошит ее этот мужчина, почувствовав на противоположном конце разрежение внимания, переход его, как сам бы сказал, из твердого состояния в плазменное. — Лялюся? Ты слушаешь?..
— Ага... Адя, ты не помнишь, в чем заключалось онтологическое доказательство Бытия Божьего?
Он фыркает — не потому, что вопрос показался ему смешным, и не от неожиданности, а потому, что всякая неожиданность с ее стороны все еще вызывает у него бурный восторг; интересно, и как долго это продлится?..
— Когда-то знал, сейчас не вспомню... А что?
— По-моему, я его только что открыла.
Он смеется — громко, искренне смеется, радуясь своей остроумной девочке, неутомимой на выдумки. Радуется, что она в хорошем расположении духа.
— Я серьезно говорю. Понимаешь, кто-то должен все это видеть — целиком, с верхней точки. Как на колесе обозрения в парке. Только не сейчас, не сию минуту, а вообще...
Звучит исключительно глупо; ей и самой кажется, что она давно уже не изрекала ничего более несуразного таким убежденным тоном — действительно как школьница.
— Ах ты ж моя умница!..
Он согласен, он заранее согласен — со всем, что она скажет. Лишь бы только ей было хорошо. Лишь бы только «жизнь домашним кругом», тихая и мирная, нарушаемая разве что ее стонами в спальне, на кингсайзовой кровати с арабским покрывалом. Он любит, как она стонет; «не останавливать музыку» — так это у них называется. На минутку Дарину охватывает такое отчаяние, будто ее вытолкали из космического корабля в открытое пространство и перерезали пуповину: пустота, пустота и невесомость. Одиночество.
Адриан тем временем подхватывает ее мысль с другой стороны, берет пинцетом и кладет куда-то под микроскоп на лабораторное стеклышко — еще и придавливает сверху до вполне уже неузнаваемого вида:
— Могу тебе сказать разве что с точки зрения теории вероятностей, если хочешь знать... Я где-то читал, что, по статистике, во время несчастных случаев число тех, кто выживает, превышает вероятностный прогноз на пять процентов, причем это стабильная цифра…
Нет, ничего такого она знать не хочет. Не хочет даже напрягаться, чтобы разобрать, что эта тарабарщина значит, — как в школе на математике, когда тебя вот-вот вызовут к доске продолжить с того места, на котором предыдущая жертва положила мел. Но у него доброе сердце, она все-таки несправедлива к нему, — он все за милую душу объяснит сам:
— По идее — ну согласно теории — должно выпадать «фифти-фифти»: сколько погибает, столько и выживает. Но выживает всегда на пять процентов больше, стабильно. Эти пять процентов — вмешательство фактора «икс», неведомой силы — это, получается, и есть Бог. Математическое доказательство, что Он существует.
— Правда? Смотри, как интересно...