Она не иронизирует (может, разве чуточку...), ей действительно интересно, — в классе тепло, и убаюкивающе гудят под потолком включенные лампы (на улице еще темно, зима, первый урок...), и так уютно поскрипывает кусочек мела по влажной доске, — только пальцы от него будут потом как не свои, такие неприятно шершавые до конца урока, и неприятно будет держать ими ручку... То, предыдущее, ее состояние рассеялось — она ухватила памятью, как бульдог челюстями, только слово «ниточки», теперь до конца дня оно будет крутиться в голове и изредка бездумно меситься губами, а она и не заметит: ниточки, ниточки. Ниточки. Ниточки, которые складываются в узор, но нам его не видно. И поэтому ни одна «стори» никогда не бывает законченной, ничья. И смерть не ставит в ней точку.
Только тут Дарина спохватывается, что эта глубокомысленная болтовня по мобильному обойдется им обоим в сумму, которую можно, так же болтая, куда вкуснее просидеть в кафе, — так всякий раз япповская расточительность Адриана усыпляет ее инстинкты девочки из бедной семьи: для нее деньги, похоже, всегда будут только раскрытым веером возможностей, из которого важно, не промахнувшись, выбрать лучшую, а для Адриана просто чем-то, что надлежит тратить по своему усмотрению и желанию, здесь и сейчас. И это при том, что зарабатывают они почти одинаково (она чуточку больше!), так что дело не в суммах; дело во внутренней свободе, которую не купишь, — она или есть, или нет. Ну и ладно, нет так нет, и хрен с ней.
— А зачем ты мне звонил, ты же знал, что я на студии? Просто так?
— А, это...
И голос его прячется, вздрогнув, смущенно забирается куда-то в темную лунку — как нечаянно потревоженная улитка. Что-то случилось, екает у Дарины в груди, — но нет, если бы что-то плохое случилось (а почему, собственно, должно было случиться что-то плохое, почему она вечно ждет именно плохого, черт возьми, и когда это кончится?!), если бы действительно ч т о-т о с л у ч и л о с ь, он сказал бы сразу, не стал бы так веселенько тянуть за душу, — или, может, как раз и стал бы?.. Они еще ничего плохого не переживали вместе — никаких несчастных случаев, «скорых помощей», безработиц или финансовых крахов — так, мелочовка, обычные житейские хлопоты, проблемы, которые следует решать и которые решаются, а откуда ей знать, как бы он выдержал несчастье?.. Настоящее несчастье?
— Да так... Хотел тебе сразу же рассказать, по горячим следам… Знаешь, я почему-то в обед заснул, приморило меня где сидел, прямо в кресле, странно так... Вот и шефа проспал...
— Авитаминоз! — хохочет она колоратурно, как оперная дива в сцене пира, ария Травиаты. Теперь уже безудержная радость брызжет из нее во все стороны — от облегчения: ничего не случилось, все живы- здоровы!.. — «Днем спать боюсь — заснешь, измученным проснешься», Тычина, — добавляет залпом, разгоняясь, как на коньках, для искрометно-длинного, закрученного пируэта вдохновенного щебетанья, но тотчас и тормозит, всхлипнув легкими, коньки с резким звуком распарывают лед: это еще не конец, он не договорил!..
— Может, и авитаминоз... Сон мне приснился.
— Сон? — Она словно не понимает, что значит это слово.
— Сон, — упрямо повторяет он, отчего слово окончательно лишается смысла. — Ты — и тетя Геля.
— «И сон же, сон, на диво дивный...» — бормочет она уже по инерции, эхом обессмысленного слова, машинально хватаясь за первые попавшиеся в памяти цитаты, чтобы удержать покачнувшееся равновесие: нет, ей вовсе не по нраву являться в его и без того подозрительных снах в компании мертвецов, от этого хочешь не хочешь холодок пробирает по спине, но с «тетей Гелей» — с Оленой Довган — ее все-таки объединяет и что-то внятное, и вполне даже вразумительное: этот чертов фильм, с которым она уже столько намучилась и для которого, несмотря на все эти муки, все никак не отыщет нужный поворот ключа в замке, тот единственный сюжетный ход, которым весь механизм запускается в движение, может, чуткий Адриан, настроенный на ее волну, именно это подсознательно и уловил — ее нарастающее, в связи с фильмом про Довган, беспокойство?..
— И что же мы с ней делали?
Смешок у нее получается какой-то жалкий, тоненький — будто он рассказал ей страшную сказку, а теперь она ждет от него заверений, что все это неправда. Но откуда-то внутри у нее уже нарастает — становится громче, твердеет — знание, что таких заверений не будет. Что не в фильме тут дело.
— Сначала вы сидели вдвоем за столиком в кафе. В летнем кафе, под тентом... На Пассаж похоже. В легких платьицах обе, смеялись... Вино пили...
Та-ак.
— А потом?
— Знаешь, там много всего было, — неожиданно капитулирует он, и только сейчас наконец в его голосе пробивается настоящая, уже ничем не прикрытая умоляющая тревога. — Я не все уже помню, звонил тебе сразу, как проснулся, чтобы донести, не расплескав, но тебя не было... (Была я, была, — стучит в ней беззвучно, — как раз в это время эти самые кадры и смотрела, только с другой покойницей в компании!..) Давай поговорим уже дома, расскажу, что запомнил, с картинками... И вот что, Лялюська... Давай я за тобой заеду, хорошо?
— Еще чего придумал, — говорит она самым беззаботным в мире голосом: успокаивая и его и себя одновременно. — Меня отвезут — Юрко отвезет.