гиганта мощный череп, / Как мигреневый висок. / Где мулаты разносили / Розы мокрые и сок — / Там на дельфинят лукавых / Я смотрела и ушла / В сумрак странный Пантеона, / Прямо вглубь его чела. // Неба тихое кипенье / В смутном солнце января — / Надо мною голубела / Пантеонова дыра, / Будто голый глаз циклопа, / Днем он синий, вечерами / Он туманится, ночами / Звезд толчет седой песок. / <...> / И в мгновенном просветленье / Назвала его благим — / Это равнодушье Рима / Ко всему, что не есть Рим».
Радость узнавания в полной мере, однако, можно пережить только стоя — хотя бы в памяти — под
Проблему общения читателя со стихами места заостряет небольшой римский цикл Михаила Айзенберга. Авторское «я» молчит, автор не рассказывает, а показывает — тот Рим, что выстроился в его видении из нескольких характерных черт городского пространства, дополненного координатой времени. Читатель, даже знающий город в подробностях, не сразу испытает эстетическое просветление от глубоко скрытого «чувства Рима» автора. За стихами, однако, следует пылкий прозаический римский дневник Айзенберга «Машина времени», прямоговорящий рассказ про то, как поэт ходил около трех месяцев по Риму «как заведенный».
Дневник оказывается своего рода
Рим сам в себе блуждает, как в лесу,
не подпуская к памяти разлому,
и времени бегущую лозу
он, сохраняя, вяжет, как солому.
Стоит оградой римская стена,
пятнистая, поросшая коростой.
И зрительная помнит глубина
весёлый свет на кладке медоносной,
на вырубках, застроенных давно.
Между стволов поваленных плутая,
Рим поднялся, как лестница крутая,
и опустился на глазное дно.
Даже после «Машины времени» Рим в заключительном стихотворении цикла Айзенберга полностью не открывается. Рим ли это в процессе своего роста, прорубания сквозь природу до момента культурного самосознания, самостояния? Или это автор, блуждавший по запутанным улицам, пока городской пейзаж не стал частью его анатомии? Или одновременно и то, и другое, и что-то третье-десятое? Каждый читает, как он видит. Увидеть Рим поэта родным мне мешает отсутствие рядом с «лестницей крутой» (даже в роли сравнения), как ни безумно это звучит, некоей