государства. Город раскинулся на ровной местности, пересекаемый тремя ленивыми речушками, которые, по уверению самих харьковчан, хоть лопни, но не текут. Унылый пейзаж провинциального, губернского российского города, каким Харьков оставался еще долгие годы, взорвали громады заводов, первенцев первых пятилеток, дома министерств времен столичного бытия Харькова, архитектурные очертания которых, говорят, напоминают ноты первой строки «Интернационала», самая большая в Европе площадь Дзержинского, капитальная гостиница «Интернационал».
Итак, нашей эскадрилье пришлось волею военной судьбы оказаться в еще вчера тыловом Харькове, полуукраинском, полуроссийском огромном промышленном городе, к которому стремительно приближались немецкие механизированные колонны.
Я обратил внимание, что все тыловые удальцы, не нюхавшие пороху, очень легки на язык, смелы и дерзки в формулировках. И потому в Харькове нас встретили холодно. На пустом Центральном аэродроме бродила обленившаяся от безделья обслуга. Появился какой-то помятый от пьянки комендант и, разглядывая утомленных от длинного, рискованного полета, потрясенных пережитым летчиков нашей эскадрильи, ежащихся от холода в легких регланах и летнем обмундировании, через губу принялся бурчать, что кормить он нас не собирается и неизвестно откуда взявшиеся летчики, прилетевшие на потрепанных «Чайках» — не дезертиры ли они? Обычная сцена в русской армии, где руководящее чиновничье хамье всегда помыкало людьми воевавшими. Я узнал, что штаб ВВС Харькова расположился в центре города в Доме Промышленности на Промплощади. Поскольку нас не желали кормить, а заикаться о теплой летней одежде было просто глупо, я направился к командиру батальона аэродромного обслуживания майору Пушкарю, оставив своих ребят в переполненной казарме батальона аэродромного обслуживания.
Майор Пушкарь оказался здоровенным и очень компанейским украинцем, уже слегка пришибленным заботами о все новых и новых группах авиаторов, сваливающихся ему на голову с огромным желанием есть, пить, спать. Пушкарь меня внимательно выслушал и сказал, что я со своими ребятами, пускай и без аттестатов и командировок, могу, конечно, направиться в аэродромную столовую, но беда в том, что она рассчитана человек на 50, а на довольствии стоит раз в пять больше народу. Повара уже несколько суток не смыкают глаз, но чтобы, скажем, поужинать, нужно с самого утра занимать место в столовой. Спать нам предстояло на голых койках в солдатской казарме, не раздеваясь.
Введя в курс этих невеселых перспектив, Пушкарь достал откуда-то, по-моему, из под стола, бутылку водки, поставил два стакана и, водрузив на стол в качестве закуски кусок сала, предложил мне выпить. Очевидно, Пушкарю хотелось немного расслабиться и забыть о заботах, превышающих его реальные возможности. Оказавшийся самым старшим по возрасту и званию в эскадрилье, взяв на себя заботу о своих ребятах я, конечно, не мог себе позволить одуреть от стакана водки. Наотрез отказавшись выпивать с гостеприимным тыловиком, я принялся разыскивать штаб ВВС. На одном из этажей четырнадцатиэтажного Дома Промышленности — самого высокого здания в Харькове, я встретил начальника политотдела штаба полковника Пушкина, с которым был хорошо знаком. Дело в том, что этот Пушкин был в Василькове начальником политотдела истребительной бригады, в которую входил наш полк. Затем, в результате реорганизации, Пушкин оказался в Харькове, а теперь на его голову, как осколки метеорита, свалились десять летчиков нашей эскадрильи. Пушкин был уже в годах — лет 55, сухонький мужичок, боязливый по характеру и не любящий суеты, прекрасно пригревшийся в тыловом Харькове. Он был участником Гражданской войны, сроду не сидел в кабине самолета, по аэродрому бродил в длинном, до пяток, летном реглане, видимо напоминавшем ему кавалерийскую молодость. Я вкратце рассказал Пушкину об изменениях в нашем стратегическом положении и попросил помочь обеспечить эскадрилью всем необходимым — мы прилетели налегке.
От всех этих сообщений авиационный кавалерист, совершенно обалдел и испуганно вытаращил глаза — его спокойная жизнь явно заканчивалась. Потом он спросил меня первое, что почему-то всегда взбредает в голову тыловым крысам при виде фронтовика, которому, по их мнению, видимо, на роду написано, вечно находиться под огнем и искать геройскую смерть от пули или осколка, положив живот вдали от их глаз за их жизненный комфорт: «А не удрали ли вы с фронта?» Я объяснил Пушкину, который явно не тянул по сообразительности и интеллекту на авторитет своего знаменитого однофамильца, что Киев сдан, фронт рухнул, и немцы стремительно приближаются к Харькову. «Ничего подобного быть не может: Москва ничего не сообщала! И вы бросьте распространять вредную пропаганду!»
Этот старый оболваненный дурень, хватко усвоивший дешевые демагогические лозунги и манеры вышестоящих, не боящихся сдавать десятки городов и безумно губить армии, но как огня опасавшихся носителей «паники», недоверчиво осмотрел меня с головы до ног и заявил, что помочь не может. Потом повернулся ко мне спиной и направился с площадки между этажами, на которой мы стояли, куда-то вверх, видимо читать газеты, где прославлялись успехи Красной Армии или ковыряться в носу. Я остался стоять как обгаженный. Мне почему-то вспомнился тот же Пушкин, восторженно хихикавший, когда я рассказывал после возвращения из Китая о наших боевых делах.
Вообще, дебилизм нашего пригревшегося на теплых должностях «народа», его умение и обезьянья сноровка в копировании подлых приемов наших политических вождей удивительны.
И замашки эти до сих пор с нами. Разве не исключали из партии за дезертирство людей, посмевших вывозить детей из зараженной зоны после Чернобыльской катастрофы? Разве не расценивались как проявления паники всякие разговоры о повышенной радиации? Разве не проводился первого мая 1986-го года знаменитый парад под радиоактивным облаком в Киеве? Разве во время землетрясения в 1974 году, в том же Киеве, выскакивавшие из домов очумевшие люди не кричали: «Нужно звонить в ЦК!», будто этот уважаемый, якобы выборный орган, распространил свою власть и на земные недра, откуда можно вызвать самого бога Плутона, чтобы заслушать его на бюро.
Не солоно хлебавши, в тяжелом настроении, голодный и уставший, а главное, мучимый дурными предчувствиями, связанными с дальнейшим ходом войны, с хамством тыловых крыс, откровенно не желающих накормить десяток боевых летчиков, вырвавшихся из адского котла, ради покоя собственной задницы, всячески оскорбляя их и понося, я возвратился на аэродром. Создавалось такое впечатление, что было, в общем-то, типично для советской системы, что никакой фронт и никакие летчики местному начальству не нужны. Ему и так хорошо. Немало пришлось перестрадать нашей армии и нашему народу, принести неисчислимые жертвы, чтобы в наших Вооруженных Силах появилось какое-то подобие просто разумных порядков. Если такой ценой народу приходилось платить за очевидные вещи, то, что удивительного в его нынешнем духовном и материальном истощении. Людей могли схватить и расстрелять за разговоры, которые покажутся сомнительными, а целую боевую эскадрилью бросить на произвол судьбы — и взятки гладки. Казалось бы, всю эту сволочь устроило бы больше, перестреляй нас всех немецкие мотоциклисты, ворвавшиеся на броварской аэродром.
Я посоветовался с командиром, мы еще раз заглянули в солдатскую столовую на аэродроме, забитую народом и решили направиться в ресторан «Интернационал», при одноименной гостинице. Кто-то нам сказал, что там можно пообедать за рубли. Наша десятка летчиков голодная, небритая и немытая, увешанная планшетами и личным оружием, поплелась по улице Сумской. Промозглая осенняя темнота сгущалась, фонарей не зажигали — немцы летали над Харьковом. Город жил ирреальной жизнью, между войной и миром, принимая все новые толпы беглецов из киевского котла, но никаких серьезных приготовлений к обороне Харькова мы не заметили. Уж не знаю, была ли это, как любили говорить тогда, преступная беспечность или начальство тупо ждало команды из Москвы, не спешащей признать гибель киевской группировки… Наши штабы работали с оперативностью жирафа, до которого информация доходит лишь на седьмой день.
Драки в армии совсем нередкое дело. Вся обстановка принуждения человека человеком, вся неестественность его отрыва от нормальной жизни, плюс отечественные садистские наклонности, понуждают и склоняют многих к мордобою. А здесь еще моральное потрясение и озлобление, деморализация армии, несшей тяжелые поражения.
Самой знаменитой армейской дракой, которую мне когда-либо приходилось видеть, стала драка в тот осенний день 21-го сентября 1941 года в ресторане харьковской гостиницы «Интернационал». Большой зал ресторана, разделенный в центре двумя рядами монументальных колонн, поначалу был почти пуст. Мы попросили потесниться двух слегка прикрытых одеждой молодых женщин, сидевших за крайним столом (вопреки утверждениям всяческих теоретиков научного социализма, проституция в нашей стране и не думала умирать, меняя лишь формы и методы) и всей эскадрильей уселись за стол, накрытый