наши семьи эвакуировались из Василькова в начале войны, то Вера успела отдать эти чемоданы Васе, который уже в середине сентября забросил их на какой-то грузовик к знакомому шоферу, пытающемуся выскочить из окружения. Куда-то канули и грузовик, и шофер, и вещи — ничтожные пылинки в ревущем пламени.
Уже в 1947-ом году мы были в гостях в Москве у Ремневых. Посидели, поговорили, вспомнили. И Катя не смогла сдержать старой обиды — несчастливой судьбы тех чемоданов. Она с болью сказала: «Неужели вы не смогли взять наши вещи?» Вася резко ее оборвал. Что сделаешь, чтобы понять, как обесцениваются все земные ценности и блага под бомбами и пулями, это нужно разок попробовать, чего впрочем, никому не желаю. Подвыпивший Вася, служивший тогда начальником большого лагеря заключенных где-то в Сибири, все сообщал, что не будь он засекречен, такое бы нам рассказал, хотя мы категорически отказывались от этих его повествований. Вера все пыталась объяснить Кате ситуацию, в которой она поспешно грузилась в телячий вагон поезда, уходящего из Василькова: двое маленьких детей, свои собственные вещи, больная мать, немецкие бомбардировщики, охотившиеся за эшелоном. Думаю, бесполезно. А сейчас, вспоминая Васю, я еще раз думаю о том, какими мелкими людьми совершались огромные преступления. Как легко за сытый паек заставить человека держать за колючей проволокой тысячи себе подобных, а чаще всего — и лучше его самого.
Но вернемся в осенний день 1941-го года на аэродром в Ахтырку, где меня окружили летчики, узнавшие о содержании привезенных мешков, и уже пристраивались в них рыться. Я поразгонял их и взялся раздавать письма в определенном порядке: доставая их из мешка и выкрикивая фамилию, откладывая в сторону письма погибших. Ребята поворчали, но примирились с таким порядком. К тому времени у меня, как летчика и комиссара, скажу без ложной скромности, уже был некоторый авторитет в полку. Тимоха Сюсюкало не раз конфиденциально сообщал мне, что вообще-то: «Пантелеевич, тебе бы быть комиссаром полка, а не этому дураку Гоге Щербакову».
От природы я обладаю прекрасной памятью и возможностью усваивать и передавать разнообразную информацию. Наряду с вдруг проявившимся интересом к астрономии, меня всегда привлекала международная информация — лекции на эту тему с личным составом я проводил лучше всех в дивизии, порой пересказывая слово в слово накануне услышанную лекцию заезжего пропагандиста из округа или даже столицы. К чему я все это говорю? Я уверен, что мы, славяне, очень способный народ и несомненно достойны лучшей доли. Думаю, что если в итоге сложнейшего процесса, который проходит сейчас, нам все-таки удастся добиться равновесия между свирепым чудовищем власти и личностью человека, его личной свободы во всех областях, дела, несомненно, пойдут на лад.
Я закончил раздавать письма и отложил свои в сторону — Вера посылала мне их в дороге по мере продвижения эшелона с эвакуированными. Лучше бы мне не читать этих писем. В одном из них Вера сообщала, что в дороге умер наш сын Шурик, не проживший на белом свете даже одного года. Не стану живописать свое душевное состояние, всякий мужчина понимает, что значит рождение сына, в котором ты будто-бы повторяешь себя самого, и что значит его смерть. Это была, пожалуй, самая тяжелая для меня потеря за все время войны, и следует сказать, что именно с того дня, когда я плакал на аэродроме в Ахтырке, я возненавидел немцев уже по-настоящему, и ничего хорошего им от меня ожидать не приходилось. Шурик простудился в телячьем вагоне, в котором их везли мучительно долго, и заболел менингитом. Вера пробовала спасти сына, легла с ним в больницу, где их поместили в каком-то холодном коридоре, и вскоре сын умер. Вера похоронила его на кладбище села Красный Яр под Сталинградом. Появилась в этой великой войне еще одна маленькая, дорогая для меня, могила. Следует сказать, что такой была судьба почти всех грудных детей, уехавших в эвакуацию. Командовавшее нами быдло умело лишь вдохновлять и бросать нас в бой, как дрова, но не умело создать элементарные условия, чтобы сохранить семьи и накормить голодных, впавших в отчаяние фронтовиков, в приступе отчаяния убивавших друг друга в ресторанном зале.
Но делать было нечего — война катилась дальше, рядом каждый день погибали тысячи людей. Должен сказать, что неизвестно, чем бы кончилось появление на нашем фронте огромной бреши после удаления немецкими хирургами в генеральских погонах киевского выступа, не выручи нас родная природа. Харьков и его окрестности вдруг превратились в одно огромное озеро. Будто разверзлись хляби небесные. Холодные дожди лили не переставая. Немецкая техника увязла в грязи и продвигалась, как будто в замедленной съемке. Немцев удерживала, по сути одна распутица. Наш аэродром разместился рядом с «птичьей долиной», на дне которой протекала речушка, впадавшая в Северский Донец. По дну долины в селах Борисовка, Писаревка и Томаровка размещались огромные птицеводческие совхозы — сотни тысяч кур, гусей и уток, для пропитания жителей Харькова. Немцы продвигались по этой долине, а мы постепенно отступали на восток в сторону Белгорода, перелетая с аэродрома на аэродром, квартируясь в «птичьих селах», где объедались утятиной, гусятиной и курятиной. Это был редкий на войне случай, когда директора совхозов, буквально, совали в руки нашим хозяйственникам ящики с битой птицей — вареные куры горами лежали в летной столовой на больших блюдах. И все же поглотить всего, не оставив ничего немцам, нам не удалось, несмотря на прямо-таки геройские подвиги, совершаемые некоторыми ребятами, которые съедали по курице за один присест. За всем этим куриным пиршеством, наша, вконец разладившаяся, связь только через три дня принесла весть о падении Харькова.
Стало ясно, что дело начинает пахнуть керосином — проигрышем всей войны. Падение Харькова, за который стоило биться гораздо яростнее, чем за Киев, а его отдали как бы, между прочим, означало не просто потерю территории и престижа, а мощнейшей производственной оборонной базы и крупнейшего в этой части страны арсенала. Не погуби мы свои войска под Киевом, из-за твердолобости грузинского ишака, немцы могли бы обломать о Харьков зубы, так же, как о Ленинград и Сталинград — у города-богатыря были для этого все возможности. В Харькове я наблюдал, как день и ночь с его заводов вывозилось оборудование на восток страны. Но не знаю, сколько и чего успели вывезти.
В первых числах октября пал Белгород, недалеко от которого, на аэродроме возле села Большое Троицкое, находилась наша эскадрилья. Особой боевой работы в то время не было — нас прижимали к земле дожди и туманы, а наземные войска увязли в грязи. Километрах в трех от нашего аэродрома, на восточном берегу Северского Донца, расположился новый огромный элеватор, где хранилось огромное количество зерна, муки и крупяных изделий. Наши подожгли его с перепугу, и две недели шапка дыма стояла над величественным сооружением. Погибал вырванный у крестьян хлеб, без которого уже начали умирать с голоду в Ленинграде после пожаров Бадаевских складов. Немцы не захватили элеватор, и нашим пришлось его тушить.
Фронт стабилизировался по реке Северский Донец. Как обычно, немцы захватили высокую правую сторону реки, поросшую лесом, там укрепились и безнаказанно обстреливали прекрасно просматриваемые позиции наших войск, которые, не ведя активных боевых действий, несли большие потери. Всю зиму наши войска получали продовольствие с той части элеватора, которая не успела сгореть. Летне-осенняя кампания практически закончилась. Она так утомила и обескровила войска обеих сторон, что их редкие линии постреливали, время от времени, друг по другу и ограничивались действиями разведгрупп.
И вдруг снова стало слышно о героической пятой армии, которую мы оставили сражающейся к северу от Киева, под командованием генерала Потапова. Наше командование получило информацию, что дивизии Потапова и в этой ситуации не пали духом и по лесам, долинам и руслам рек упорно пробиваются к Северскому Донцу на соединение со своими. Обстановка чрезвычайно сложная — немцы долбят армию всеми видами оружия, сам генерал Потапов убит или захвачен в плен. И все же наши войска продолжают движение и уже выходят на рубеж Северского Донца. Нам было поручено сбросить командованию войск, которые, якобы, находятся уже в нескольких километрах напротив нас через реку, вымпел с пакетом, в котором был план скоординированного прорыва фронта ударами с востока и запада для выхода потаповцев из окружения. Сырым дождливым осенним днем, в первых числах октября 1941-го года, летчик нашего полка младший лейтенант Бахтин взял в кабину своего «И-16» длинный красный вымпел и вылетел на поиски потаповцев, чтобы сбросить вымпел в указанном ему районе, при условии, что он обнаружит окруженцев. Нам с аэродрома было видно, как Бахтин кружится над указанным ему районом, видимо, не находя окруженцев. По нему вели огонь со всех сторон: может быть даже и немцы, и наши. Затем завеса дождя скрыла от нас западный берег Северского Донца, и мы напрасно ожидали возвращения Бахтина. Больше ничего не было слышно и о потаповцах. Бывает предел любой силе и любой доблести, особенно когда приходится действовать в одиночку. А самого Потапова, крепкого коренастого генерал- лейтенанта,