ей угол набора высоты, легким движением ручки на себя. Таким образом, самолет взлетает в воздух.
Рядом стояли командир отряда и командир звена — первый полет дело нешуточное, а вместе с тем торжественное. Для авиации это нечто вроде свадьбы, только с «Аврушкой» вместо невесты. Я был одет в старенькую потертую кожаную куртку, под которой был свитер, обычные галифе и валенки с галошами. От воздушного аса был только кожаный шлем да очки. Солнце пока еще ласково пробивалось сквозь пелену облаков. Денек был светло-серый. Инструктор отошел от самолета, мотор которого отчаянно тарахтел, вращая пропеллер. На старте подняли белый флаг, приглашающий к взлету — на этот раз меня. Мы обменялись с Михайловым взглядами, и он махнул рукой с зажатой в пальцах черной летной перчаткой, крагой-раструбом. Я дал газ — ручку от себя, и самолет побежал. Больше всего меня волновало, чтобы самолет взлетел прямо, и потому я чутко реагировал на все отклонения, устраняя их нажимом ног на педали, связанные с рулями поворота. Стоило самолету оторваться от земли, и меня охватило незнакомое доселе чувство покоя и свободы. Вот было бы хорошо, чтобы в моей кабине, вместо мешка с мешком, оказались сто миллионов русских крестьян, улетевших со своей нетесной земли от ужасов тоталитаризма и угнетения. Мы бывали свободны лишь в воздухе, да в бою. И тем более свободны, чем выше поднимались от грешной земли и чем горячее был бой, а значит и опасность для жизни была большей. Я благополучно добрался до места первого разворота, прижал нос самолета, развернулся на девяносто градусов и стал забираться на второй разворот. Сделал второй разворот и принялся набирать высоту в триста метров. Машина вела себя совершенно нормально. После третьего разворота с высоты трехсот метров я пошел в горизонтальный полет, на четвертый разворот. При подлете к четвертому развороту я сбавил газ и сделал разворот со снижением, выходя на взлетно-посадочную полосу, после чего стал планировать с двигателем, работающем на малом газу. Слева на одной из панелей была кнопка включения и выключения двигателей, которой я пользовался по мере необходимости. Земля быстро приближалась, на высоте восьми метров я стал брать ручку на себя — глиссада планирования заканчивалась. На высоте одного метра я успешно выровнял самолет для горизонтального полета и принялся подбирать ручку на себя. Умная «Аврушка» просела еще на полметра.
И здесь, всякий летчик должен почувствовать наступление критического момента, того самого, который еще называют революционной ситуацией, когда самолет уже не может держаться в воздухе, и важно уловить это его желание, пойти ему навстречу, полностью добрав ручку на себя, опустить самолет на три точки. Мне это удалось. «Аврушка» чуть-чуть подпрыгнула и бодро побежала по начинающему зеленеть полю аэродрома. Уже на земле я включил двигатель и стал выруливать на нейтральную полосу, где развернулся на сто восемьдесят градусов и вырулил машину на стоянку самолетов. Взлетал курсантом, а приземлился летчиком, имеющим все основания нашить на левый рукав серебряного орла со звездой и перекрещенными мечами.
Михайлов подошел ко мне, еще не вылезшему из кабины на стоянке, еще издалека показывая два поднятых пальца, что означало необходимость снова подниматься в воздух. Подойдя ближе, Михайлов став на ступеньку возле крыла самолета, поднялся ближе к кабине и сдержанно похвалил меня: полет прошел нормально, но нужно повторить его для закрепления навыков. Я успешно повторил пройденное, и через несколько дней купил в магазинчике школы серебряного орла, которого старательно пришил на левый рукав гимнастерки. Наступило время, когда между курсантами, жизнь будто проводит разграничительную черту: уже поднимавшие машину в воздух самостоятельно ходили совсем по-другому: кое-кто с высоко поднятой головой и важностью в движениях, а кое-кто и просто задрав нос. Так, постепенно, примерно через полгода после начала занятий, большинство из семидесяти курсантов нашей эскадрильи вылетели самостоятельно. Нашему инструктору Ивану Ивановичу Михайлову стало легче: в основном ходил по старту, жевал траву, да давал указания. «Аврушки», будто сами собой, сновали вверх-вниз в небе аэродрома.
Мы перезнакомились, и у людей начали очень заметно проявляться характеры, придавленные сначала нулевой стрижкой и общим положением курсантов-новичков. Трунин, например, оказался воздушным хулиганом. Он летал еще дома в аэроклубе города Батайска и, оказавшись снова в воздухе, начал показывать себя. Выполнив обязательные фигуры, в которые входило выполнение мелких и глубоких виражей, боевых разворотов, петель Нестерова, штопора, Трунин вдруг исчезал из зоны пилотажа в неизвестном направлении. Позже выяснилось, что он опускался на высоту бреющего полета и гонялся за татарами, которые работали на виноградных плантациях, чуть не садясь им на головы. Свое отсутствие он объяснял неисправностью мотора. Стали пробовать мотор — работает исправно. А здесь как раз поступили жалобы из села Тарханлары, что в долине речки Альма. Трунин вскоре признался в своих художествах. Да и вообще, парень он был очень агрессивный. Порой из-за всяких мелочей бросался в драку с товарищами. Видимо, учитывая все это, незадолго до выпуска его решили отчислить из школы за воздушное хулиганство. Зачитали приказ, вручили Трунину сухой паек, состоящий из буханки хлеба и банки консервированной капусты, да и отпустили с Богом.
Подобной же была судьба и кубанца Гвоздева, тоже прошедшего Батайский, что под Ростовом, аэроклуб. Гвоздев был неплохой парень в личном общении, но терпеть не мог всякого насилия над свой личностью и постоянно огрызался на замечания наших начальников, которые никак не могли сломить его. Думаю, что летная подготовка, полученная этими ребятами еще до Качинской школы, сыграла с ними плохую шутку, заразив некоторой амбицией бывалых летунов. Впрочем, говорили, что Гвоздев был из семьи, попавшей то ли в кулаки, то ли в подкулачники, а значит, имел все основания, как и десятки миллионов советских граждан, для озлобления. Вообще, перманентное озлобление на всех и вся надолго стало обычным состоянием для всего нашего общества. Оно оправдывало все — и аморальность, и тупость, и жестокость, считаясь пролетарской доблестью.
Судьба Гвоздева сложилась скверно. Примерно через неделю после отчисления, Гвоздев в марте 1933 года снова появился в училище, одетый в курсантскую форму, но на этот раз нелегально. Мы повели его, худого и голодного, в столовую, пристроив в общий строй. Гвоздев буквально проглотил, не пережевывая, курсантскую порцию, выпил почти чайник чая и принялся рассказывать в казарме ужасные вещи: оказывается, все ближайшие вокзалы забиты народом, причем среди живых лежит множество мертвых, которых никто не спешит убирать: «Сплошной, братва, голод, и не попадайтесь на гражданку. Подохнете, как собаки». Мы молчали ошеломленные, не зная, что и думать. Видели трудности, видели нехватку продовольствия в стране, но таких ужасных картин апокалипсиса народа, которого голодной петлей вели к «счастливому будущему», истребляя правых и неправых, не ожидали. Мы ходили потрясенные. Гвоздев переспал ночь в казарме — двое друзей сдвинули свои койки, а наутро кто-то сообщил, что за ним придут особисты школы арестовать за кулацкую контрреволюционную агитацию.
Гвоздев не стал ждать и подался в сторону берега. Пока суд да дело — начали наступать сумерки. По свежим следам Гвоздева в казарму явились два очень борзых и подвижных особиста, вооруженных наганами, и принялись искать «контру». Эта контра еще совсем недавно была нашим товарищем, а летчики, повязанные круговой порукой постоянной угрозы гибели, народ дружный и смелый в быту. Особисты перетрясли весь личный состав, залезли на чердак и в каптерки, но Гвоздева не нашли. Наконец кто-то из курсантов, возможно, по неосведомленности, сказал, что видел Гвоздева, идущим к берегу моря, в сторону красивого каменного спуска к мужскому пляжу, построенному еще при царе, ведущему в сторону Севастополя. Туда и устремились особисты, рыская по курсу. Километров десять пробежали они по берегу моря — до самого Севастополя, но безрезультатно. Гвоздева как волной слизнуло. Тогда особисты сообразили, что он, очевидно, подался направо, в сторону обрыва, где волны повыбивали многочисленные огромные ниши. В наступившей темноте черт голову сломит. Туда особисты не полезли: наступила темнота, а море штормило, ударяясь о берег. Очевидно, в одной из этих ниш Гвоздев, которому, по слухам, кто-то дал буханку хлеба, и отсиделся, а к утру ушел на Севастополь.
Осталось у меня от Гвоздева только воспоминание — мерный топот сапог курсантского строя, из середины которого рвется звонкий голос нашего эскадрильного запевалы Гвоздева: