обнаруживает всю ту силу и всю ту крепость, каких мы в праве ожидать от нее в будущем. Ее первые попытки встать на ноги оказываются часто неудачными, принимают ложное, болезненное направление. Но хорошо уже и то, что подобные попытки существуют; хорошо также то, что наша народническая беллетристика умела подметить их и занести на бумагу. Некоторые рассказы Каронина специально посвящены их изображению. Остановимся пока на рассказе 'Деревенские нервы'.
Крестьянин Гаврило отличался значительной зажиточностью и, если мерить на старую крестьянскую мерку, мог бы, казалось, считаться счастливым.
'Что такое счастье? — спрашивает наш автор. — Или, лучше сказать, что для Гаврилы счастье? Земля, мерин, телка и бычок, три овцы, хлеб с капустой и многие другие вещи; потому что если бы чего-нибудь из перечисленного недоставало, он был бы несчастлив. В тот год, когда у него околела телка, он несколько ночей стонал, как в бреду… Но такие катастрофы бывали редко; он их избегал, предупреждая или поправляя их. Хлеб? Хлеб у него не переводился. В самые голодные годы у него сохранялся мешок-другой муки, хотя он это обстоятельство скрывал от жадных соседей, чтобы который из них не попросил у него одолжения. Мерин? Мерин верно служил ему пятнадцать лет и никогда не умирал; в последнее время только заметно стал сопеть и недостаточно ловко владел задними ногами, но, ввиду его смерти, у Гаврилы был двухгодовалый подросток'. Словом, так неподражаемо изображенный Гл. Успенским и столь привлекательный для него Иван Ермолаевич на месте Гаврилы наверное был бы вполне доволен и собою, и всем окружающим. Но сам Успенский сознается, что Иван Ермолаевич уже отживает свой век. Это тип, осужденный историей на исчезновение. Герой рассказа 'Деревенские нервы' совсем не обладает деревянной уравновешенностью Ивана Ермолаевича. Он страдает 'нервами', чем приводит в величайшее изумление сельского фельдшера, а читателям дает лишний повод обвинить Каронина в тенденциозности. Болезненное состояние 'деревенских нервов' Гаврилы дает себя чувствовать тем, что на него вдруг нападает невыносимая, безысходная тоска, под влиянием которой у него из рук валится всякая работа. 'Ну ее к ляду!' — отвечает он на замечание жены, что пора ехать на пашню. Жена не может придти в себя от изумления, да и сам Гаврила страшится собственных слов; но 'нервы' ни на минуту не дают успокоиться, и наш герой идет поговорить с батюшкой. 'Я бы перед тобой все одно, как перед Богом, — говорит он священнику. — Мне уж таить нечего, деваться некуда, одно слово хотя бы руки на себя наложить, так в пору. Значит, приперло же меня здорово'. Достойный священнослужитель, привыкший к олимпийскому спокойствию Иванов Ермолаевичей, никак не мог взять в толк, чего нужно его странному собеседнику.
'— Да я не понимаю, какая это хворь? — воскликнул он. — По-моему дурь одна… Какая это хворь!
— Жизни не рад — вот какая моя хворь!
— Ты ведь землепашец? — строго спросил батюшка.
— Землепашец, верно.
— Что же тебе еще! Добывай хлеб в поте лица твоего, и благо тебе будет, как сказано в писании…
— А зачем мне хлеб? — пытливо опросил Гаврило.
— Как зачем? Ты уж, брат, кажется, замололся… Хлеб потребен человеку.
— Хлеб, точно, ничего… Хлеб — оно хорошее дело. Но для чего он? вот какая штука-то? Нынче я ем, а завтра опять буду есть его… Ведь сваливаешь в себя хлеб, как в прорву какую, как в мешок пустой, а для чего? Вот оно и скучно… Так во всяком деле: примешься хорошо, начнешь работать, да вдруг спросишь себя:
— Так ведь тебе, дурак, жить надо! Затем ты и работаешь, — сказал гневно батюшка.
— А зачем же мне надо жить? — спросил Гаврило.
Батюшка плюнул.
— Тьфу! ты, дурак этакий!
— Ты уж, отец, не изволь гневаться. Ведь я тебе рассказываю, какие мои предсмертные мысли… Я и сам не рад; уж до той меры дойдет, что тошно, болит душа… Отчего это бывает?
— Будет тебе молоть! — сказал строго батюшка, собираясь прекратить странный разговор.
— Главное — деваться мне некуда, — возразил грустно Гаврило.
— Молись Боту, трудись, работай… Это все от лени и пьянства… Больше мне нечего тебе присоветовать. А теперь ступай с Богом.
Батюшка при этом решительно встал…'
Случилось ли вам прочесть так называемую 'Исповедь' графа Л. Толстого? Не правда ли, Гаврило задавал себе те же самые вопросы: 'Зачем, для чего, а после что?' — какие мучили знаменитого романиста? Но между тем как богатый и образованный граф имел полную возможность ответить на эти вопросы менее уродливо, чем он ответил, — Таврило, самым положением своим, лишен был всяких средств и всяких пособий для правильного их решении. В окружавшей его тьме ниоткуда не было просвета.
Он плакал, чудил, нагрубил священнику, обругал фельдшера, подрался со старшиною и угодил в острот за эту драку. Его спас фельдшер, обративший внимание суда на болезненное душевное состояние подсудимого. Успокоился он уже значительно позже, когда нашел место дворника в соседнем городе. Там
'Разве можно что-нибудь думать о метле или по поводу нее? У него в жизни метла одна и осталась, — поясняет г. Каронин. — Вследствие этого, мыслей у него больше не появлялось. Он делал то, что ему приказывали. Если бы ему приказали этой же метлой бить по спинам жильцов, он не отказался бы. Жильцы его не любили, как бы понимая, что этот человек совсем не думает. За его позу перед воротами они называли его 'идолом'. А между тем он виноват был только тем, что оборванные деревней нервы сделали его бесчувственным'.
'Проницательный читатель' поспешит заметить нам, что осаждавшие Гаврилу вопросы нимало не разрешались метлою, и что поэтому совершенно непонятно, отчего место дворника дало этому странному крестьянину желанное успокоение. Но дело в том, что, говоря вообще, Гаврило ставил себе вопросы совершенно неразрешимые, неразрешимые ни в городе, ни в деревне, ни сохою, ни метлою, ни в монашеской келье, ни в кабинете ученого.
'Зачем? Для чего? А после что?' Помните гейневского юношу, который спрашивает:
Да, это неразрешимые вопросы! Мы можем узнать,
Живой о живом и думает. Физически и нравственно здоровым людям свойственно жить, работать, учиться, бороться, огорчаться и радоваться, любить и ненавидеть, но вовсе не свойственно плакать над неразрешимыми вопросами. Так и поступают обыкновенно люди, пока они здоровы физически и нравственно. А нравственно здоровыми они остаются до тех нор, тюка живут в здоровой общественной среде, т. е. до тех пор, пока данный общественный порядок не начинает клониться к упадку. Когда наступает такое время тогда сначала в самых образованных слоях общества являются беспокойные люди, вопрошающие: 'Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?' — потом, если это