она сказала: «Вчера, когда вы ушли, они с Шамякиным еще долго сидели, часа два. Андрей все ругался с Иваном Петровичем, все доказывал ему...» Вернулся Макаенок, сказал, что договорился с Кузьминым о встрече. Вчера говорили, что пойдут вдвоем с Шамякиным, сегодня же оказалось, что идет один. По правде сказать, я не жду от этого похода ничего хорошего.
— Я позвоню. Обязательно. Ты только не переживай.
Вечером ждал звонка. Нет и нет... Наконец раздается, подхожу, беру трубку.
— Извини, замотался, забыл... Но встреча не состоялась. Кузьмин занят страшно — выступал на каком- то вечере... Договорились, что встретимся завтра на похоронах Ширмы и обо всем потолкуем. Я тебе позвоню. Обязательно. Часов в пять. Только не переживай.
Что ж, доживем до завтра, как говорится.
* * *
Читал — под настроение — о Пришвине, о его жизни сразу после войны, когда он познакомился с академиком Капицей. Встретилась интересная дневниковая запись: «Ученый вроде Капицы и писатель вроде Пришвина мнят о себе, что если таких честных людей, таких советских людей заставить отказаться от себя и делать, как приказывают глупые люди, то это будет вредом обществу, и против этого надо стоять...»
1 апреля 1978 г.
Все кончается. Кончилась и эта история, отнявшая у меня столько нервов.
В общем-то все были на стороне «Немана» и неманцев. Приехавшая из Москвы по каким-то своим делам Екатерина Шевелева пришла и заявила, что она в восторге от Янки Брыля. Из Гродно прилетел Борис Клейн — посоветовать, как надо вести себя в этой ситуации. Он тоже не нашел в записях ничего крамольного. Писатель, тем более такой писатель, как Янка Брыль, имеет право на свое мнение.
— Я пойду к Петру Мироновичу... Я ему все скажу, нельзя так расправляться с честными людьми!.. А если потребуется, то, приехав в Москву, позвоню Суслову, — сказала Шевелева.
Один Макаенок остался безмолвным. Как тогда позвонил в канун похорон Ширмы, так с тех пор и не подает голоса. Первое время я ждал — все-таки обещал человек переговорить не с кем-нибудь, а с самим Кузьминым. Потом и ждать перестал.
Не явился он вчера и на закрытое совместное заседание партийного бюро и президиума Союза писателей. Кстати, не пригласили ни Спринчана как группорга, ни Савеличева как редактора отдела прозы, имеющего к публикации
непосредственное отношение. Таким образом, я оказался в полном одиночестве. Кудравец не в счет. Тот все время твердил одно и то же:
— Это было до меня... Я ничего не знаю... Я лично этого никогда бы не напечатал... — Последнюю фразу он повторил трижды, как бы подчеркивая свою абсолютную непогрешимость. Вообще-то обсуждение прошло нормально. Большинство отнеслось к Брылю и к редакции с полным пониманием и даже сочувствием. Критика носила вполне доброжелательный характер. Исключение составляют разве что только двое — Калачинский и Клевко. Эти мои бывшие друзья (ох уж эти друзья!) настойчиво требовали, чтобы я «честно и открыто» признал своиошибки. Мне же не хотелось «признавать», потому что я и сейчас не считаю, что публикация была ошибкой... Так мы и разошлись, оставшись каждый при своем мнении.
С достоинством, хотя и не без колебаний, вел себя Брыль.
В итоге — мне вынесли предупреждение по партийной линии. Формулировка примерно такая: «Заместитель главного редактора, он же переводчик тов. Попов Г. Л. заслуживает сурового наказания. Но учитывая его многолетнюю
работу в журнале, ограничиться предупреждением».
* * *
На другой день, то есть 29 марта, я позвонил Янке Брылю. Он обрадовался, сказал, что еще вчера хотел позвонить, после заседания, но они пошли с Пименом Панченко пешком, домой он, Брыль, вернулся поздно и не решился звонить, беспокоить в такой час. А сказать ему хотелось... спасибо. Он очень доволен моим выступлением — и не потому, что я хвалил его, Брыля, как писателя, а потому, что повел себя честно, не рвал на себе рубаху и не вилял хвостом. Выступления Калачинского и Клевко вызвали у него омерзение и негодование. «Бездарные дураки!» Круговых и Шамякин тоже произвели неприятное впечатление. Особенно Шамякин и особенно аналогией с Буниным, который, будучи в эмиграции, поругивал Горького... Отсутствие Макаенка объясняется его желанием остаться в стороне и тем самым выглядеть чистеньким в глазах всесильной братии московского литературного мира. Ему, Брылю, даже кажется, что Шамякин метит на должность Максима Танка, а Макаенок — на должность Ивана Шамякина. Но это, по-моему, уж слишком. Макаенок за должностями никогда не гонялся.
Но вот беда — новая беда! История с Брылем срикошетила, попала снова в меня, уже вторым заходом. Как раз в эти дни в Главлите читали окончание второй части повести «За тридевять планет». Читали, разумеется, архибдительно, в шесть глаз и, конечно же, нашли уйму крамолы. И вот результат: мой бедный Эдик Свистун уже не просто обрезан, а намертво зарезан. Формально публикация отложена на два-три месяца — пусть, мол, забудется брылевская история, — ах, как страшен Александр Борисович Чаковский!.. Но фактически это конец. Вряд ли я пойду на то, чтобы сесть и переписать повесть заново. А Главлит в лице Александра Михайловича Маркевича требует именно этого...
19 апреля 1978 г.
Тоска, тоска... Мною овладела тоска — тоска по северу. Ложусь и встаю с мыслью о том, как я достаю путевки и как мы втроем, с Валентиной и Юлькой, садимся на теплоход и едем по старому каналу в Ленинград и обратно.
Север, север, старая Русь, заповедная, хотя меня ничто не связывает с этими местами, — все же они тянут, манят, влекут... Иногда в голову приходит что-то чудное, совсем невероятное — вот поеду (или поплыву, какая разница), окунусь с головой в эту древность и святость, потом, уже в Ленинграде, схожу на Волково, поклонюсь великим страдальцам за землю русскую, все усилия и жертвы которых, кажется, оказались все-таки не напрасными, и мне станет легче. Может быть, прибавятся силы — перенести, пережить всю ту шумиху и неразбериху, которые несмываемым позором ложатся на светлое чело твое, Русь...