всемогущий Творец, Который сделал его злым! Если бы существовала свобода, он был бы добрым, слишком добрым!
Когда Мефистофель явился Фаусту, — говорит диавол Ивану, — то он свидетельствовал о себе как о том, кто хочет зла, но делает только добро [221].
И продолжает: 'Но пусть он делает как ему угодно, я же — совсем напротив. Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренно желает добра. Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило на небо, неся на персях Своих душу распятого одесную разбойника, я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих 'осанна', и громовой вопль восторга серафимов, от которых потряслось небо и все мироздание. И вот, клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми 'осанна'! Уже слетало, уже рвалось из груди… я ведь, ты знаешь, я очень чувствителен и художественно восприимчив. Но здравый смысл, — о, самое несчастное свойство моей природы, — удержал меня и тут в должностных границах, и я пропустил мгновение! Ибо что же, подумал я в ту минуту, что же бы вышло из моей 'осанны'? Тотчас бы все угасло на свете, и не стало бы случаться никаких происшествий. И вот единственно по долгу службы и по социальному моему положению я принужден был задавить в себе хороший момент и остаться при пакости. Честь добра кто-то берет всю себе, а мне оставлены в удел только пакости… Почему изо всех существ в мире только лишь я обречен на проклятия?.. Я ведь знаю, тут есть секрет, но секрет мне ни за что не хотят открыть, потому что я, пожалуй, тогда, догадавшись в чем дело, рявкну 'осанну', и тотчас исчезнет необходимый минус и начнется во всем мире благоразумие, а с ним, разумеется, и конец всему… Я ведь знаю, что в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадриллион, и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую, и скрепя сердце, исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно! Нет, пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем не известная, а другая моя. И еще не известно, какая будет почище…' [222]
В этой необычной апологетике и в этом странном обосновании неприятия Христа так много мыслей самого Ивана, что человек вопрошает в сомнении: где кончается кошмарный посетитель и начинается Иван, что тут от посетителя, а что от Ивана, может ли быть проведена ясная и четкая граница между одним и другим? В одном не приходится сомневаться: все, что говорит кошмарный посетитель, может быть близко только тому, в ком Иванова философия неприятия Христа находит отклик, в том, кто осмысливает ее самосознанием Ивана, в том, кто эту философию анализировал в развитии от начала до конца, и не только осмысливал и анализировал, но сам активно участвовал в создании этой философии.
'Здравый смысл', а это значит здравый ум, евклидов ум, и есть та несчастная особенность, которая не дает Ивану и его кошмарному посетителю принять Христа, поверить в Него как в Бога и Логос мира. Но Ивана в особенности беспокоит и причиняет ему боль то, что кошмарный посетитель бессовестно и дерзко влезает в самые сокровенные уголки его души. Из-за этого он с грустью, сердито и беспомощно укоряет своего посетителя: 'Все, что ни есть глупого в природе моей, давно уже пережитого, перемолотого в уме моем, отброшенного как падаль, — ты же мне подносишь, как какую-то новость' [223].
По сути тут мы видим покаянную исповедь Ивана: свое неприятие Христа он называет глупостью, 'отброшенной им как падаль'. Разумеется, он делает это опосредованно, но это нисколько не умаляет самого характера этого факта. Иван всем своим существом и некоей внутренней прозорливостью почувствовал всю катастрофичность и убийственность неприятия Христа для человеческой природы. И когда диавол ему говорит, что в своей апологетике неприятия Христа он имеет в виду писателя поэмы под названием 'Великий инквизитор', то Иван, весь красный от стыда, кричит ему: 'Я тебе запрещаю говорить о 'Великом инквизиторе'… Молчи, или я убью тебя!'[224]
Не обращая внимания на угрозы Ивана, кошмарный гость смело и подробно обосновывает Ивану его же план уничтожения в человечестве идеи о Боге, разложения существующей морали, смертности человека и его души, перевоплощения человека в человекобога, новой морали, основанной на принципе 'все дозволено'. Все это гость говорит, воодушевляясь своим красноречием, все более и более возвышая голос, с насмешкой глядя на Ивана. И Иван, не выдержав, берет стакан с чаем и запускает в оратора. 'Ah, mais cest bete enfin! (Ах, это совсем глупо!), — воскликнул тот, вскакивая с дивана и смахивая пальцами с себя брызги чаю, — вспомнил Лютерову чернильницу! Сам же меня считает за сон и кидается стаканами в сон! Это по-женски!' [225]
В это время входит Алеша с вестью, что Смердяков повесился.
'— Я ведь знал, что он повесился, — проговорил как-то задумчиво Иван.
— От кого же?
— Не знаю, от кого. Но я знал. Знал ли я? Да, он мне сказал. Он сейчас еще мне говорил…
—
— Он улизнул… Он тебя испугался, тебя, голубя. Ты 'чистый Херувим'. Херувим… Тебя Дмитрий Херувимом зовет. Громовой вопль восторга Серафимов! Что такое Серафим? Может быть, целое созвездие. А может быть, все-то созвездие есть всего только какая-нибудь химическая молекула…
— Брат, сядь, — проговорил Алеша в испуге. — Сядь, ради Бога, на диван. Ты в бреду…
— Нет, нет, нет! — вскричал вдруг Иван. — Это был не сон! Он был, он тут сидел, вот на этом диване. Когда ты стучал в окно, я бросил в него стакан… вот этот… Постой, я и прежде спал, но этот сон не сон. И прежде было. У меня, Алеша, теперь бывают сны… но они не сны, а наяву: я хожу, говорю и вижу… а сплю. Но он тут сидел, он был вот на этом диване… Он ужасно глуп, Алеша, ужасно глуп…
— Кто глуп? Про кого ты говоришь, брат?
— Черт! Он ко мне повадился. Два раза был, далее почти три. Он дразнил меня тем, будто я сержусь, что он просто черт, а не сатана с опаленными крыльями, в громе и блеске. Но он не сатана, это он лжет. Он самозванец. Он просто черт, дрянной, мелкий черт. Он и в баню ходит. Раздень его и наверно отыщешь хвост, длинный, гадкий…
— А ты твердо уверен, что кто-то тут сидел? — спросил Алеша.
— Вон на том диване, в углу. Ты бы его прогнал. Да ты же его и прогнал: он исчез, как ты явился. Я люблю твое лицо, Алеша. Знал ли ты, что я люблю твое лицо? А
И хотя Иван бесконечно самоуверен, но он до боли жгуче ощущает, что диавол самым интимным образом врос в его самосознание. Наконец, он видит, что диавол — главная творческая сила его атеизма и его анархизма. Но одно чувство раздирает его душу и одна мысль сокрушает его сердце: это — ощущение и мысль, что его природа не в состоянии долго переносить такое интимное общение с диаволом. Вся его природа, посрамленная, униженная и угнетенная, восстает против своей диавольской философии, против своей диавольской этики. И он, понуждаемый какой-то внутренней, неодолимой необходимостью, идет в суд, где расследуется дело об убийстве его отца Федора Карамазова, и пред всеми заявляет, что Смердяков — убийца, а не Дмитрий Карамазов.
'— Нашего отца убил Смердяков, а не брат. Он убил, а я его научил убить… — говорит Иван.
— То-то и есть, что в уме… и в подлом уме, в таком же, как и вы, как и все эти… рожи! — обернулся Иван на публику.
— Успокойтесь, не помешанный, я только убийца!
— Кто ваш свидетель?
— С хвостом, ваше превосходительство… Le diable nexiste point! existe point! Не обращайте внимания, дрянной, мелкий черт…' [230]
Тайна личности Ивана раскрыта. Она состоит в интеллектуальном родстве и интимных дружеских отношениях с диаволом. И как диавол говорит Ивану: 'Я — сатана, и поэтому ничто человеческое мне не