вводит термин форсировка, понимая под ним внутреннее и внешнее напряжение ради занятия первого места. Однако он считает, что форсировка несет отрицательные последствия. 'Никакая форсировка не может повысить уровень гениальности в нации. Я даже думаю, что обратно: форсировка неизбежно влечет понижение и падение, ибо гениальность — свобода, форсировка же — не свобода' (С. 355).
Еще одним негативным фактором становится несовпадение ритмов: 'У каждого народа есть внутренний ритм своей жизни. Все заимствования и все научения от других национальных культур идут во благо ему, если находятся в гармонии с этим ритмом или претворяются им. Но как только начинается насильственная прививка или форсированный ввоз — в жизни народов обнаруживаются расстройства. Различие ритмов, насильственно соединяемых, вызывает мучительные перебои' (С.357). Реформы Петра, по его мнению, потребовали целое столетие, чтобы залечить нанесенные им раны.
Собственно говоря на близкие темы, хотя и на материале другой войны, рассуждал Владимир Сергеевич Соловьев (1853–1900), из обширного наследия которого мы коснемся только очень небольшой его части. Это эссе 'Немезида'
(Соловьев В. Три разгогвора. CПб., 1904), ОДНА ИЗ проблем, интересующих В.Соловьева в названной работе, это то, каким образом Испания становится носителем 'дьявольского начала религиозного насилия'. Он сопоставляет ситуацию с российской историей. 'Ничто не мешало испанцам отнестись к подчинявшимся маврам, так, как, например, наши, гораздо менее культурные предки отнеслись к покорившимся татарам Казанского и Астраханского царства, а именно оставить их спокойно жить на их местах в качестве равноправных сограждан. Ведь так поступал даже языческий Рим…' (С.216). Задачи инквизиции состояли в борьбе с 'чужим':
'Вывести религиозно-политическую 'крамолу' из испанской державы, привести всех к одному знаменателю — вот высшая цель. Все приносилось в жертву внешнему единству правоверной державы' (С.219). В.Соловьев же стоит за сохранение иной культурной парадигмы. В предисловии к 'Трем разговорам' (своей последней книге) он замечает:
'Остающиеся у нас ограничения религиозной свободы — одна из самых больших для меня сердечных болей, потому что я вижу и чувствую, насколько все эти внешние стеснения вредны и тягостны не только для тех, кто им подвергается, но главным образом для христианского дела в России, а следовательно, для русского народа, а следовательно, и для русского государства' (C.XI).
Вероятно, наш общий вывод может быть таков. Россия, обладая сильным культурным полиглотизмом внутри себя, не могла не видеть вариантов чужой культуры, что является благотворной средой для развития семиотических идей. И усилить такое внимание к чужому могут такие явления, как война, что и произошло в восприятии Германии в период первой мировой. Одновременно Россия пытается найти свой собственный защищенный от внешних влияний путь развития, реализуемый то в славянофильстве, то в евразийстве. Н.Бердяев так формулировал суть славянофилов. 'Нам нечему учиться у Запада. Славянофилы понимали русский мессианизм в том смысле, что лишь России предстоит великое будущее как единственной христианской стране. (…) Славянство идет на смену западным культурам, склоняющимся к упадку, дряхлеющим' (Бердяев Н. Проблема Востока и Запада в религиозном сознании Вл. Соловьева // Сборник статей о В.Соловьеве. Брюссель, 1994. С.143). Неприятие 'чужого'
— это одновременно чуткое восприятие 'чужого' как чуждого. И это тоже в сильной степени семиотический путь.
1.10. Имперский компонент
Столицы мира находятся в постоянном движении, мигрируя через века и страны. В какой-то период истории ей явно была, к примеру, Вена, порождая огромное богатство интеллектуальных направлений и текстов. Столицы России также входят в этот список, называя себя то 'Третьим Римом', то 'Северной Пальмирой'. В последнем обозначении, как пишет Н.Анциферов, русскому слуху слышится 'полмира' (Анциферов Н. Душа Петербурга. Л., 1990. С.18).
Что общего имели три рядом стоящие (то ли в пространстве, то ли во времени) империи — русская, советская и австрийская? Одним из общих факторов было то, что они имели перед собой и чисто семиотическую задачу — выплавить из конгломерата составляющих их народов единый язык империи, добиться существования значимого для всех единого культурного года. Поэтому мы можем говорить об определенных характеристиках 'имперской семиотики', во многом сходной для них из-за близости стоящих задач. Какие же характеристики этой имперской семиотики можно проследить?
Важной чертой империи следует признать создание Текстов, которые как бы прочитываются до конца всеми. Это тексты без недомолвок, без вопросов. Они даже условно называются текстами, поскольку элемент авторства в них один из малосущественных. 'Молодая гвардия', к примеру, став таким текстом, подлежала размножению в разнообразных каналах — литература, драматический театр, кино, опера. А.Фадеев как автор утерян как на этом пути разноканального порождения, так и на пути предварительного редактирования, где роль и мнение автора не являются наиболее значимыми. Кстати, именно поэтому империя обожествляет цензуру среди своих институтов. Внешние параметры продиктовывают внутренние характеристики такому тексту. Подобные требования исходят из более завышенных представлений, чем это требуется в реальности. Империя сознательно раздувает значимость подобных единиц.
Особенно наглядно эта особенность имперской семиотики реализуется в архитектурных текстах. Достаточно посмотреть
на Петербург, на Вену, на Москву. Вена отметила такими архитектурными текстами все значимые аспекты своей империи — парламент, ратушу, оперу, дворцы и музеи. Это текст, рассчитанный на склоненную голову, он принципиально не имеет другой, более обыденной функции. Практически подобные тексты заранее создаются для того, чтобы быть оторванными от своего читателя. Мы это имеем в любой столице, но в случае империи подобный отрыв (необходимость произвести величественное впечатление) становится важным вдвойне. Сходные процессы мы видим и в царском Петербурге, и в советской Москве. Смена царской империи на советскую сразу привела к порождению своих собственных сильнодействующих текстов и частичному уничтожению чужих (либо путем переименования и перепрофилирования, либо простого сметания с лица земли).
В отсутствие империи эти тексты начинают стремиться к нейтрализации, к музейности. Любой подобный текст создавался в расчете на вечность, которая в результате не наступает. Императорский дворец становится музеем, вытесняя из сознания первоначальную символику. Но и сегодня он сохраняет величественную тень прошлого, порождая свой мир, защищенный от влияния сегодняшнего дня. И требуется дополнительное усилие, чтобы нарушить эту защиту. Поэтому более легким вариантом становится превращение дворцов в музеи, что сохраняет необходимый контекст оторванности от числа на календаре. Почти все венские дворцы расположены по кругу, они не допускают к себе автомобили, зелеными парками создавая заслон между собой и современностью. Более того, они даже сохраняют свой собственный музыкальный фон, называемый 'венской музыкой', вероятно, практически единственный период музыкальной истории, названный по имени города.
Имперские тексты строятся только 'на вырост', ибо создаются не для реального использования, по этой причине они создают питательное поле для порождения ритуалов. Поскольку эти тексты не соответствуют реальным потребностям, их наполнение становится фиктивным. Повторяясь, они закрепляются в ритуале. Ритуалы начинают жить дольше самих империй, что говорит о сильных семиотических механизмах вложенных в них.
Так, замечания И.Сталина по поводу фильма 'Тарас Шевченко' носят характер чисто имперской семиотики (мы
опираемся на описание приема фильма в воспоминаниях директора картины, см. Рассказ Бернарда Моисеевича // Егупец. Вып.2. Киев, 1996). Первое, в редакции 'Современника' Шевченко держался не как 'младший брат', а на равных с Чернышевским и Добролюбовым. Второе в изложении мемуариста выглядит следующим образом: 'вождь сам обратил внимание присутствующих на сцену выезда царской фамилии из Зимнего дворца. Это был роскошный эпизод, стоивший, по словам Бернарда Моисеевича, огромных денег, ибо для снятия его пришлось декорировать чуть ли не весь Невский. По замыслу режиссера, грандиозность