ветер, слабый и дующий непонятно откуда, ни редкие звуки, робкие, еле слышные, изредка нарушавшие покой вымершей улицы, отчего создавалось впечатление, что они чужие здесь и старые, утренние или даже вчерашние, ожившие под дождевыми каплями, но так и не набравшие былой силы. Дверь избы, набухшая и потяжелевшая, взвизгнула негромко и коротко, будто поросенок под колесом телеги, вмявшим его рыло в жирную грязь, и наполовину открылась от толчка изнутри. В просвет с трудом протиснулся боком толстый целовальник с лоснящимся лицом, обрамленным растрепанной, круглой бородой. Он тащил, держа под руки, пьянющего мужичонку с разбитыми губами, невысокого и хилого, одетого в старые порты, латанные- перелатанные и явно чужие — постоянно сползающие, и желтую рубаху, разорванную до пупа и покрытую пятнами жира, вина и крови, а на впалой, безволосой груди ерзал на грязном, почерневшем, льняном гайтане медный крестик, почти не заметный на загорелой коже, вялой и дряблой. Следом за ними на крыльцо вышел холоп, помятый и с осоловелыми, рачьими глазами, словно только что свалился с печи и никак не может понять, зачем это сделал, надо было дрыхнуть и дальше. Целовальник блымнул на него такими же выпученными, но от натуги глазами, промычал что-то маловразумительное. Однако холоп понял и привычным жестом поднял ноги пьянющего мужичонки, босые и грязные, с оттопыренными вбок большими пальцами, перехватил повыше, чтобы оторвать от досок тощий зад, почти полностью оголенный сползшими портами. Малость запоздав, холоп качнул тело мужичонки не в такт с целовальником, зато сильнее и отпустил раньше, поэтому пьяный, полетев сначала головой вперед и спиной книзу, перевернулся в воздухе и шмякнулся в грязь лицом, ногами к воротам, не издав при этом ни звука и не пошевелившись, точно мертвый. Целовальник недовольно покачал головой — как ты мне надоел! — плюнул в пьяного, попав в новую ступеньку крыльца, вытер с лоснящегося лица капли пота. Стараясь сохранить степенное выражение, он с трудом протиснулся в просвет приоткрытой двери, причем живот как бы заупрямился, решил остаться на свежем воздухе и надулся пузырем, а затем, точно лопнув, опал и проскочил внутрь избы. Холоп лениво помигал, словно соглашался с невысказанной вслух мыслью хозяина, зябко передернул плечами и шустро юркнул в дом. Рачьи глаза выглянули в просвет, убедились, что пьяный не шевелится, очухается не скоро, и исчезли, точно задвинутые захлопнувшейся дверью. Пьяный всхрапнул надрывно, будто обрадовался, что избавился от надоедливой опеки, и перевернулся на спину после пары робких и неудачных попыток, которые, видимо, нужны были для того, чтобы отлепиться от грязи. Из-за раскинутых в стороны рук и распахнутого, окровавленного рта, казалось, что мужичок распят за грехи свои и не имеет права жаловаться на боль и просить о помиловании, а грязь, выпачкавшая лицо, Делала его более скорбным, зато жиденькую бороденку и усы — густыми, под стать степенному человеку. Кончиком языка, покрытого толстым слоем желтоватого налета, пьяный облизал разбитые губы, столкнул с нижней комок грязи. На это, наверное, ушли последние силы, потому что больше не шевелился и, казалось, не дышал. Морось быстро припорошила его мелкими холодными каплями, скопившись лужицами в глазницах, таких глубоких, точно в них не было глаз, а веки прикрывали заживающие раны.
В воротах появились два стрельца примерно одного возраста — чуть за тридцать, одинакового сложения и похоже одетые — в черные кафтаны, порты и яловые сапоги; левую руку оба держали на рукоятках сабель, а правой похожими жестами вытирали капли дождя с лица; и лица их казались похожими, хотя один был светло-русым и голубоглазым, а другой — темно-русым и сероглазым; у первого борода была округлой и средней длины, а у второго — длинная и лопатой. По промокшей до нитки одежде нетрудно было догадаться, что ходят давно и все бестолку, но люди подневольные, роптать не привыкли — отшагают, сколько потребуется, и приказ выполнят.
Обойдя с двух сторон лужу, что собралась посреди кабацкого двора, они остановились перед пьяным, одновременно вытерли похожими жестами капли с лица, посмотрели на мужичонку недоверчивыми взглядами, словно сомневались, тот ли это или нет, и если тот, то жив ли? Светло-русый стрелец чихнул тоненько, визгливо, как девчонка, и произнес, потирая нос и поэтому немного гундося:
— Я же говорил, с этого конца надо было начинать, зря только полдня грязь месили.
Темно-русый кашлянул басовито, будто признавал свою неправоту, и произнес не то чтобы удивленно, а, скорее, с трудом соглашаясь, что и такое возможно:
— Другой бы давно загнулся, а этого никакая зараза не берет!
Светло-русый опять чихнул, теперь погрубее, как и положено мужчине, вытер нос и спросил нормальным голосом, правда, с нотками сомнения:
— Потащим? Или купанем?
Темно-русый оглядел мужичонку наметанным взглядом и ответил уверенно, точно всю жизнь тем и занимался, что пьяных таскал:
— Тяжел больно. Протрезвлять будем.
Стрельцы постояли молча, успев по два раза стереть дождевые капли с лица, а когда голубоглазый вновь чихнул и вытер нос, оба наклонились к пьяному, подхватили под руки и подтащили к бочке с водой. Не обменявшись ни словом, но и не сделав ни единого лишнего движения, окунули пьяного головой в бочку. Вода плеснула через край, залив стрельцам сапоги, и так мокрые, поэтому оба не обратили на это внимания, продолжали смотреть на жидкие волосы пьяного, словно ожившие, копьями нацелившиеся кверху. Копья замотались из стороны в сторону, точно пытались проколоть пузырьки воздуха, что устремились изо рта мужичонки, который задергался, заколотил босыми, грязными ногами по клепкам. Стрельцы покивали головами, точно соглашались, что обручи на бочке крепкие — просто так не сломаешь, рывком вытащили пьяного из воды и, решив, что сделали слишком много, отпустили его, позволив плюхнуться мордой в лужу, что натекла из бочки.
Пьяный шустро вскочил на четвереньки и, трясясь и дергаясь, выблевал все, что было у него в желудке, а потом зашелся в кашле, тяжелом и, казалось, бесконечном. В наступившей как-то вдруг темноте напоминал он издали крупную больную собаку, которая, пошатываясь на подогнутых лапах, облаивает простужено бочку и стрельцов. Наконец-то затихнув, он с трудом оторвал от земли правую руку с посиневшими от холода, грязными пальцами, провел ею по лицу, медленно и осторожно, словно проверял, на месте ли оно, убедился, что на месте и почти не разбито, сдавил щеки и рот, собрав в пучок жидкую бороденку, будто выжимал из нее воду.
Едва его рука вновь коснулась земли, как стрельцы подхватили мужичонку и макнули в бочку, на этот раз ненадолго, до первого пузырька. Отпустив пьяного, они одновременно отшагнули от бочки, вытерли руки о полы кафтанов и замерли с отсутствующими взглядами, точно давно уже стояли здесь, переговорили обо всем на свете и теперь дожидаются смены, которая придет не скоро.
Пьяный обхватил бочку руками и медленно опустился на колени, прижавшись щекой к ржавому обручу. Он покашлял малость, брызгая слюной и каплями воды из легких и постукивая головой по клепкам и обручу. Сжав нос грязными пальцами, высморкался, вытер их о порты, пробурчал без злости и обиды:
— Ироды… креста на вас нет…
— Ан врешь, есть! — весело ответил светло-русый стрелец.
— А ты как это до сих пор свой-то не пропил?! — наигранно удивился темно-русый и протер глаза, словно никак не мог поверить, что крест не пропит. — Помочь? — спросил он, заметив, что мужичонка схватился за верхний край бочки и пытается встать.
Пьяный ничего не ответил, поднатужился и поднялся на широко расставленные ноги, чуть согнутые в коленях, подтянул одной рукой сползшие порты, а другой попробовал запахнуть разорванную до пупа рубаху, но не смог и оставил ее в покое.
— Пойдем, воевода кличет, — сказал светло-русый.
— Он еще испить хочет, водица понравилась! — пошутил его напарник.
— Ироды… — повторил мужичонка, отпустил верхний край бочки, пошатался малость на нетвердых ногах и пошел со двора прямо по луже. Стрельцы, пристроившиеся к нему с боков, чтобы не сбежал, тоже должны были шагать по луже, а потом месить грязь, потому что выбирал дорогу как можно хуже, а стоило им отойти, сразу останавливался и бурчал: — Воевода кличет… погулять не дадут…
В гриднице, освещенной дюжиной свечей в четырех тройных подсвечниках на высоких подставках черного дерева, было жарко натоплено, однако князь — шестидесятичетырехлетний старик с худым скуластым лицом, седыми бровями, такими кустистыми, длинными, что, казалось, достают до расшитой золотом и жемчугом тафьи, прикрывающей макушку наголо бритой головы, и черными, наверное, крашеными усами и бородой — зябко кутался в горностаевую хребтовую шубу и с недоумением и завистью