- А так. Мы с ней сто лет уж дружим, я совсем молоденькая была. А как за тридцатник перевалило, ох и затосковала я! Сама видишь – калека, кому нужна; а сердце просит, так просит! Веришь ли? – удавиться хотела. Так баба Маша и давай меня потихоньку уговаривать: поезжай да поезжай куда-нибудь на курорт; там мужики на отдыхе, до этого дела – падкие. Кого не спросишь – все холостые да неженатые, врут – не краснеют. Если, говорит, замуж и не выйдешь, то хоть женской радости маленько спознаешь, а будет Божья воля – дитя зачнёшь!
До-о-олго я не хотела её и слушать; ой, долго! С моим горбом – только курортов не хватает. Но всё- таки переломила она меня, уговорила. Баба Маша сама на председателя наседала, пока он мне путёвку в хорошее место не дал, аж в самый Крым, в Феодосию.
Ехала я – тряслась вся. Дома, в деревне, все к моему горбу привыкшие, уже и не замечают; а тут – каждый оглядывается… Натерпелась, пока добралась! Ох, и злы бывают люди: я ж не зверушка какая, чтоб на меня пялиться. А то и пальцем могут показать, дурни…
Ну вот, доехала, значит до места. И что ты думаешь? – в первый же день с мужчиной одним познакомилась, из самой Москвы. Такой вежливый, ласковый. Цельный месяц с ним я гуляла, на всю свою бабью жизнь плотской радости набралась… Осуждаешь? – вдруг спросила она.
- Что ты! – удивилась Кира. – Кто ж тебя вправе судить?
- Может, жена его, - вздохнула Елена. – Тоже ведь брехал, что одинокий. А я однажды заметила: кольцо своё обручальное в кармане носит, кобель.
- Сказала ему?
- Нет, что ты. Зачем? Получила своё до последнего денька – и прости-прощай навеки. Мы в один день и уехали, только в разных поездах. Ну вот, значит, возвернулась я домой, и жду. Сама понимаешь, чего. Неужели, думаю, не вышло?.. Ан нет, вышло! Вот так Колька и народился. А я ему отчество настоящее записала: Артёмович.
- И он ничего не спрашивает? Большой ведь уже… Ой, извини, Лена! – спохватилась Кира.
- Опять же не за что, верно спросила, - Елена вытерла последнюю тарелку и наконец села. – Спрашивает, как же. А я всё время отвечаю: «Расскажу, Коленька, чистую правду, только стань постарше. Потерпи, сынок, узнаешь. Я просто врать тебе не хочу, пойми. А правду – пока не могу, рано ещё».
- Молодец! – удивилась Кира. Потрясающая женщина!
Так они спать и не ложились, а всё говорили и не могли наговориться… Давно уже видели десятый сон и Колька, и Егор Степанович, а женщины и забыли, что на дворе ночь давно.
- Знаешь, ведь баба Маша Кольку моего за внучка считала; так он её «бабушкой» и звал. Наплакался нынче, бедный! Теперь уж вроде попритих, понял, что не вернуть. Молодые слёзы – они завсегда быстрые. Наверное, это хорошо. Как думаешь?
- Да, хорошо… А я вот плакать за ней всегда буду.
- Не надо, грех это, - строго сказала Елена. – Она б не одобрила.
- Деньги-то, деньги возьми на похороны! – спохватилась вдруг Кира и бросилась к сумке.
- Не возьму! – рассердилась Елена. – Ишь, придумала.
Она, действительно, ни в какую не хотела брать, а смилостивилась только тогда, когда Кира заплакала:
- За что обижаешь, Лена?.. Ведь она и мне была как родная! Возьми, ради Бога!
И только к рассвету, устав, забылись женщины коротким лёгким сном.
Но, проснувшись, Кира почувствовала себя отдохнувшей. Она разбудила Егора и стала собираться: пора к бабе Маше. Растолкали и Коленьку с Еленой, - те спали как глухие.
Наскоро перекусили и пошли. Несмотря на то, что было ещё раным-ранёшенько, у избы бабы Маши толпилось немало народу. Сам дом стоял нараспашку, в сенях крепко пахло ладаном.
В горнице, под большой угловой иконой стоял на столе простой малиновый гроб, а в нём, утопая в тюли и цветах, лежала дорогая покойница. Рядом на табуретках сидели люди, тихие и торжественные. Заходили другие, и те уступали им место, покидая комнату, чтоб не толпиться.
Кира, войдя, потихонечку прошла к самому гробу и, стоя возле бабы Маши, заплакала горючими слезами, глядя на осунувшееся, до невозможности исхудавшее лицо покойницы, на её, ставшее таким крошечным, тело: кожа да кости! Видно, крепко намучилась перед смертью… За что ж ей это, Господи?!
Подошла Лена, обняла, пошептала утешительно, повела усадить. Плакали многие… Егор Степанович сидел рядом, вздыхал. Хоть и знал он бабу Машу только по письмам, а и ему было сейчас и тяжело, и горько…
Снова приходил батюшка, снова пели над покойницей какие-то старухи в чёрном с головы до пят. Наконец, после обеда, засуетились: пора было нести бабу Машу на кладбище.
Вынесли её во двор, поставили гроб на табуретки у калитки, опять пели и молились.
Но наконец двинулись и в последний путь. Егор Степанович пристроился нести гроб и нёс его до самого погоста, не давая себя сменить, как другие мужики.
А последние минуты у свежеразрытой ямы Кира запомнила совсем плохо: ей казалось, что она вот-вот упадёт, до того всё плыло и качалось перед глазами. Если б не Елена, которая всё время держала её крепко под руку, то, наверное, упала бы таки. Однако три горсти земли нашла в себе силы бросить в дорогую могилу. А когда вырос холм, обложенный венками, уж не было сил терпеть: зарыдала, завыла. И Лена – тоже.
Егор Степанович обнимал, успокаивал их обеих и горько плачущего Кольку.
А потом были поминки, многолюдные, но строгие. И совсем без водки. Кира удивилась, спросила: почему? И услышала, что это такая последняя воля покойницы. Не любила она пьяных, на дух не переносила, вот и просила заранее всех и каждого:
- Как меня похороните да поминать станете – чтоб не пили. Ни-ни, ни капли! Насмотрелась я на своём веку, как водка поминки в шутовство превращает. Не хочу себе такого!
* * *
А на другой день Щегловы засобирались в обратный путь; чего ж людей обременять?
Напоследок Кира спросила, а знает ли Елена, что баба Маша ей дом отписала?
- Знаю, - опять заплакала Лена. – Она мне перед самой кончиной сказала. Просила иконы никогда не выносить. Да я и не надумала бы, что ты! Она слово с меня взяла, что, как Колюшка вырастет да женится – то со своим семейством именно в её дому проживать станет. Я обещала…
Супруги вернулись домой, и тут Кира что-то расхворалась. Егор Степанович переживал, сердился, но Кира знала, что через денька два-три ей станет легче, и не волновалась.
И действительно, недомогание прошло быстро, Кира снова вышла на работу, и всё пошло своим чередом: рос и ждал рождения ребёнок, заволакивалась благодарной памятью боль утраты.
* * *
Письма, письма… Их было много, и лежали они аккуратной стопкой в отдельной коробке… Одно письмо Кира любила больше всего:
«А поняла ли ты, доченька дорогая, сколь много красоты вокруг, аж глазам больно! Гляди да радуйся, а люди – всё надутые и недовольные. Спроси, чем? – а и сами не скажут. Или так, пустяки какие- нибудь самые распустяшные…
Вот так жизнь и бежит бегом, а им всё некогда головой повертеть по сторонам, вглядеться. Всё им непогода, то знобко, то жарко!
А красота – вот она, всмотрись только, не ленись. Зима придёт – уж на что, голубушка, холодна да неласкова бывает, зато стоит деревенька в белой шубейке, укрытая, успокоенная. А ёлки! – ровно боярыни какие, гордые да пышные. Серебряные шали им на плечи наброшены, аж сверкает кругом от них! А как солнышко-то на эту стынь с утречка брызнет – вот тут и заиграют искорки одна перед другой, да всё огнями разными, то алыми, то синими. Куда тебе самоцветы! – далеко им до такой красотищи необъятной.
А помереть мечтается мне весною, Кирушка. Спросишь, отчего так? – весной только жить и хочется. Вот поведаю тебе свою думу: весною и горе не такое горькое, и печаль не такая полынная. Смерть-матушка – она ведь гостья невесёлая, так пусть весна-красна поскорее слёзы тяжёлые высушит, сердце успокоит да на жизнь призовёт! А над могилкой моею свежею – пусть птички, весною обласканные, песни свои засвищут. И людям не так безрадостно – и мне, в землю сошедшей, не так тягостно…»