– Входите.
Мы миновали сумрачную переднюю и попали в комнату, в которой много чего было, но казалось, что ничего нет. Из-за стола. Он находился посреди, в некоем геометрическом центре, где все сходится и откуда все расходится. Его можно было бы назвать прямоугольным, ибо стол слегка вытянулся, но прямых углов не выходило, потому что длинные бока закруглялись дугами; короткие же легли параллельно. Впрочем, удивляла не только форма стола и его царственное положение, но и белизна – пластик, что ли такой? – и хирургическая чистота; удивлял торшер, нависший над столом странным овальным, тоже белым, абажуром, как вытяжка над плитой; удивляли два кресла, чем-то походившие на зубоврачебные. Друг против друга, разделяемые столом.
– Мне, видимо, надо представиться…
– Не обязательно,– почти ласково заверил Смиритский.
– Хотя бы имя, возраст…
– Узнаю без вашей помощи.
– Как? – не удержался я от любопытства.
– Взглядом. Да вы садитесь.
Сев, я оценил функциональность этого комплекса. Белая столешница, белый свет торшера, белый халат… И в этом белом, как бог в центре мироздания, черные глаза Смиритского, уже препарирующие меня. Я понял, что попал под микроскоп, под электронный…
Минута прошла, вторая… Смиритский молча жег меня взглядом. Разумеется, на своей работе я привык ко взглядам. Преступнички так сматривали, что у меня стучало в висках и хотелось заслониться. Взгляд Мирона Яковлевича был иным, без ненависти и недоброжелательности, но возникало дикое ощущение, будто в тебя вползает что-то темное, скользкое и бесконечное.
– Вам лет пятьдесят, – наконец заговорил Смиритский. Это нетрудно определить по моему лицу.
– Женаты, имеете одного или двух детей.
Большинство людей женаты и большинство имеет одного-двух детей.
– Занимаетесь интеллектуальной работой.
Ну, это по очкам и портфелю.
– Не курите, не пьете, много читаете и пишите, спите плохо…
Шерлок Холмс угадывал больше.
– Любите чай, – заключил он исследование.
Я удивился, пробуя этого не показать. Неужели любовь к чаю тоже пишется на лице? Или я желтею.
Взгляд Смиритского стал другим, менее заползающим и более снисходительным. Я не мог понять, откуда, в сущности, этот взгляд берется: узкий разрез глаз, почти щелочки. Широкое белое лицо с длинным носом, слегка обвислые щеки, мясистый подбородок, лысая сфера черепа – все крупно и заметно, и, казалось бы, это должно останавливать внимание человека; нет же, притягивают щелочки глаз, точно темные пещерки на солнечном побережье.
– Что это у вас? – спросил Мирон Яковлевич.
– А что у меня? – проследил я его взгляд.
Смиритский смотрел на мой указательный палец правой руки. Не знаю уж сколько лет – может быть, всегда – на суставном сгибе бурел маленький нарост. То ли родинка, то ли бородавочка, то ли жировик. Не мешал.
– Хотите, уберу его? – предложил Смиритский.
– Хирургически?
Он усмехнулся и жестом попросил протянуть руку. Я положил се посреди стола под хирургически яркий свет. Эластичные пальцы легли на мою кожу, как прохладная резина. Ну, да, тропические лианы. Сколько они лежали? Минуту, не больше. Смиритский снял руку. Я торопливо убрал свою и глянул на родинку – в ней ничего не убыло.
– Дня через три исчезнет.
– Вы ее… чем?
– Биополем.
– Сожгли?
– Она ассимилируется.
На всякий случай я подул на нее. Смиритский улыбнулся снисходительно, как от непонятливости ребенка.
– Итак, что вас привело?
– Мирон Яковлевич, жизнь все усложняется. Пестициды, нитраты, парниковый эффект, радиация… У меня жена и взрослая дочь. Не хотелось бы встретить роковую минуту…
– Говорите прямо.
– Хочу знать день своей смерти, – сказал я прямо, тут же испугавшись.
Думаю, что знать этою никто не хочет; думаю, что в глубине души каждый человек надеется жить вечно. Например, свое вечножитие я обосновал логически. Человек – существо крайне хрупкое. Родился беспомощным и беззащитным… Выживу ли? Прожил год, два, три… Но если прожил пятьдесят лет то уж дальше наверняка со мной ничего не случится.
– А не боитесь? – вроде бы усмехнулся Смиритский.
– Чего?
– Как предреку смерть, скажем, через неделю…
– Правда есть правда.
– Для этого потребуется специальный сеанс.
– Я готов.
– Завтра сможете?
– Во сколько?
– В десять часов утра.
Завтра в десять часов утра он должен быть у меня в кабинете. Или повестку не получил? Впрочем, я же пришел допросить его сегодня.
Полный лысый человек в белоснежном халате, его вползающий взгляд, больничный стол, дикий разговор о смерти… Этот приход сюда вдруг показался мне глупейшей авантюрой. Происками дьявола. А хорошо иметь своего личного дьявола, на которого можно все валить.
Мы помолчали. Теперь я не мог ни с того ни с сего козырнуть удостоверением и заявить, что, мол, это была шутка, гражданин Смиритский, давайте-ка я вас допрошу…
– Мирон Яковлевич, разрешите мне еще раз все взвесить.
– Пожалуйста.
Уже в передней меня надоумило спросить:
– Сколько я вам должен за родинку?
– Сергей Георгиевич, со следователей прокуратуры денег не беру.
4
В молодости меня одолевала невероятная стеснительность. Она выражалась прежде всего физиологически: я краснел, потел, сморкался и молол чепуху. Думаю, что из-за этого упустил много возможностей и потерял многих друзей. Впрочем, чего стоят друзья, которым не нравится стеснительный человек?
Работа и жизнь делали свое дело. С годами я перестал быть стеснительным – я сделался конфузливым. И с юношеских лет осталась скрываемая от всех и даже от самого себя невнятная зависть к нахальным, энергичным людям. Они, нахальные, энергичные, кажутся мне непременно счастливыми. Уж не говоря про здоровье.