известном смысле виноватыми и теперь несли за это ответственность.
Теперь мне казалось, как и в прошлом, что наше недостаточное образование и воспитание было главным объяснением происшедшего, и теперь я видела, что это касалось всех классов в России: и высших, и низших. То же отсутствие сознательного отношения к жизни, то же легкомыслие и поверхностность, с которыми мы встретили распад старого мира, мы теперь проявляли даже еще более заметно, пытаясь приспособиться к новому. Мы придавали, как дети, огромное значение пустякам. Например, чем, как не отсутствием чувства меры можно было объяснить решение услужливого духовенства стереть в псалмах Давида все строчки, содержащие слово «царь».
Все, что до этого почиталось нами, теперь должно было быть уничтожено без следа. Больше не существовало истории, страны, чести, долга. Свобода была новой игрушкой, которая попала в руки неумелых и опасных больших детей, чтобы оказаться немедленно сломанной их грубыми руками. Революция позволяла, оправдывала и извиняла все. Новые правители стремились придать этому слову особый, священный смысл, который превращал его в Знак Свыше и в щит от всякой разумной критики. Одно замечание моего отца, которое было особенно к месту, характеризует настроения того времени. «Больше нет России, – сказал он. – Есть страна под названием Революция, и эту Революцию нужно защищать и спасать любой ценой».
Наступила Страстная неделя, а затем Пасха. Мы праздновали ее дома. Безрадостная весна медленно утверждалась в своих правах. В нашем доме все еще царила видимость покоя, но вокруг нас каждый день приносил новые изменения к худшему. Царское Село приобрело совершенно другой вид. Вместо хорошо одетых людей и опрятных солдат прежнего гарнизона мирный, чистый городок наводнили неуправляемые, распущенные солдаты-резервисты. Огромный старый парк, за которым обычно ухаживала целая армия садовников, теперь стоял опустевший. Улицы не расчищали от снега, и, когда он начал таять, некому было позаботиться о чистоте.
Теперь в парке невозможно было гулять одной. Солдаты, от которых не было спасения нигде, полностью завладели им. Они портили статуи, вытаптывали траву, ломали деревья и купались голыми в прудах на виду у всех.
В здании муниципалитета, которое от нашего сада отделял канал, постоянно проходили шумные совещания и митинги, которые иногда длились всю ночь, доставляя нам немалую тревогу и беспокойство. Пьяные выкрики, смешанные со звуками «Марсельезы», смех и оскорбления доносились через канал с ужасающей ясностью. Когда я случайно слышу «Марсельезу», то сейчас всегда связываю ее с воспоминаниями о тех месяцах.
Это непривлекательное и часто отталкивающее внешнее существование заставило меня еще дороже ценить нашу семейную жизнь. Все, что нам осталось в этом мире, была наша нежная любовь друг к другу, которая с каждым днем становилась все более глубокой и чуткой. Вспоминаю, что вечерами, сидя в кабинете отца и слушая, как он читает, я обычно смотрела на его лицо, на его седеющие виски, следила за движением его губ, жестикуляцией. Я впитывала каждую деталь, каждую интонацию его голоса, видела маленькую жилку, пульсирующую около уха, замечала морщины на его шее над воротником. Далекие воспоминания моего детства, все связанные с ним и с моей любовью к нему, проносились в моей голове, и мне казалось, что вся любовь, которую я знала в жизни, была сконцентрирована на нем и на моем брате. Как он мне был дорог! С какой радостью я здоровалась с ним каждое утро и с каким спокойным удовлетворением слушала, как он говорит! В разговоре он был так же безмятежен и остроумен, как и раньше. Его ум отвергал катастрофу. Я ценила каждую минуту, проведенную с ним, и была благодарна судьбе за каждый новый день.
Большую часть своего времени я проводила в компании Володи – моего сводного брата, которого я хорошо узнала и полюбила за время моих приездов домой из госпиталя.
Володя был необыкновенным человеком, живым, редкой чувствительности инструментом, который сам по себе мог воспроизводить звуки поразительной мелодичности и чистоты и создавать мир ярких образов и гармонии. С годами и опытом он по-прежнему оставался ребенком, но его дух проникал в сферы, доступные лишь немногим. У него был талант.
Первый ребенок от второго брака моего отца, он был подтверждением теории, что необыкновенные дети рождаются от великой и необыкновенной любви. Когда он был еще младенцем, в нем было что-то, не поддающееся определению, что выделяло его из других. Когда он был ребенком, я считала его надоедливым и самодовольным притворщиком, но позже поняла, что он был просто старше своих лет, потерявшимся в окружении, находиться в котором ему было предписано возрастом. Его родители видели, как он отличается от остальных, и со свойственной им мудростью не пытались воспитывать его по некоему образцу, как это делали с нами. Они предоставляли ему сравнительную свободу в развитии его необычных способностей. Еще ребенком он писал хорошие стихи и очень милые пьесы для своих маленьких сестер. Он играл на фортепиано, рисовал и в очень раннем возрасте поражал людей широким кругом чтения и исключительной памятью.
До шестнадцати лет он разделял ссылку моего отца во Франции. Затем, с позволения императора, его отправили в Россию, где он поступил в Пажеский корпус – военное учебное заведение. Согласно семейной традиции он должен был стать офицером. В его характере не было ничего от военного, но годы, проведенные вдали от любящей семьи, общение с молодыми людьми его возраста и школьная дисциплина пошли ему на пользу. Он стал естественнее, проще в обхождении. До этого он очень плохо говорил по- русски; теперь он быстро выучил родной язык и знал его лучше, чем многие из тех, кто жил в России с детства.
Многочисленные предметы, изучавшиеся в Пажеском корпусе, не помешали ему даже там развивать свои способности. В восемнадцать лет он напечатал первую книгу стихов, которая произвела некоторый переполох. С одинаковой легкостью он писал на трех языках, но предпочитал публиковать свои первые произведения на русском. На протяжении пребывания в Пажеском корпусе он продолжал частным образом обучаться рисованию и музыке. Володя был более чем талантлив – глядя на него, возникало чувство, что в его душе действуют некие таинственные силы, рождающие вдохновение, недоступное простым смертным и далекое от всего земного. В более поздних стихах, которые вышли во время войны и революции, современные события не были отражены ни в малейшей степени – наоборот, стихи были пронизаны глубоким чувством мира и душевного равновесия.
Долгое время я следила за его развитием с растущим интересом и старалась проникнуть в работу ума, такого отличного от моего собственного. Мы разговаривали часами, обмениваясь впечатлениями, стараясь выразить друг другу свои мысли и чувства. Иногда наши разговоры продолжались до зари. Я помню, однажды во время прекрасной белой ночи мы распахнули окно в моей спальне. Взобравшись на широкий подоконник, ждали восхода солнца и молча наблюдали за постоянно меняющимся небом. Моя мачеха услышала из своей спальни нашу беседу и пришла, чтобы отправить нас спать.
Володя был страстно и нежно привязан к своей семье, и особенно к матери, которую обожал. Она платила ему тем же и понимала его лучше, чем отец, душевный строй которого был совершенно иным, чем Володин, чем то, что и делало брата таким необыкновенным. Отец относился к его литературным упражнениям как к развлечению и смотрел на него с оттенком удивленной снисходительности. Очевидно, Володя был для него чем-то вроде забавного утенка, который вылупился в гнезде орла.
Шел, как мне кажется, 1915 год, когда Володя окончил Пажеский корпус и стал офицером гусарского гвардейского полка. Несколько месяцев он был на войне, служил как в полку, так и в штабе моего отца, когда тот командовал армией. Но у него не было склонности к военной службе, он нелегко переносил тяготы войны, к тому же он у него были слабые легкие. Несколько раз его приходилось отправлять с фронта домой с высокой температурой и сильным кашлем, и в конце концов ему пришлось ехать на лечение в Крым. Климат российского Севера не подходил ему, он не мог к нему привыкнуть.
Вне всякого сомнения, глубоко в его сердце жило предчувствие того, что уготовано ему судьбой, но это предчувствие не будило в нем ни горечи, ни сожалений, только горячее желание совершенствовать свой ум и самовыражаться. В течение последнего лета он писал не переставая. Казалось, вдохновение никогда не покидает его. Он сидел за пишущей машинкой и без остановок писал стихи, которые почти не нуждались в правке. И несмотря на такую плодовитость и этот чисто механический способ письма, качество его стихов постоянно улучшалось. Тогда мне казалось, что скорость его работы была несколько чрезмерной. Помню, однажды я сказала ему, что, выливая такие потоки новых стихов, он не оставляет себе времени шлифовать