порадуешься за всех этих деток, что попали сюда в это здание» (23, 21). Любо пытная аналогия: девица, которая ничего не помнит от обмо роков, ребенок, захлебнувшийся в воде… Почему Хромоножке ребенок мерещится — понять можно: Марья Тимофеевна хоть и девица, но, как всякая женщина, мечтает быть матерью. Да и как любовно, с какой нежностью говорит она о своем воображаемом младенце: «И как родила я тогда его, прямо в батист да в кружево завернула, розо выми его ленточками обвязала, цветочками обсыпала, снаря дила, молитву над ним сотворила, некрещеного понесла…» Что же заставляет ее оплакивать якобы родившееся дитя — неужели сознание, что оно от греховной связи: «родила я его, а мужа не знаю»? Но ведь Марья Тимофеевна повен чана. И тем более — что понуждает ее топить в пруду «некрещеного» новорожденного (оставляя его тем самым вне церкви)? 1 Трудно представить себе такие культы, мистерии, мифы, на которых могло бы строиться убийство ребенка матерью: именно преклонение перед матерью — землей рожда ющей — не допускает возможности даже символического жер твоприношения. Марья Тимофеевна простодушно обнаружи вает, сколь негармоничны ее помыслы, какое отчаяние владе ет ее душой; она терзается и плачет, как бы замаливая вообра жаемый грех, подобный тому, который совершала Соломония, предаваясь бесам и порождая бесов. То обстоятельство, что никогда никакого ребенка Хромо ножка, по-видимому, не рожала и, следовательно, не топила, лишь усугубляет тягостное впечатление от ее рассказа. Марья Тимофеевна приняла воображаемое за реальное и пережи- 1 Вряд ли оправдана параллель: Лебядкина и дева Мария (Альт ман М. С. Достоевский по вехам имен, с. 184) — богородица спасла, а не погубила своего младенца, хотя муж ее тоже «не знал ея; как, наконец, она родила сына» (Евангелие от Матфея, 1, 25).
вает это воображаемое как подлинное 1. Поразительно призна ние Хромоножки: был ли ребенок, не было ли его, «я ведь все равно о нем плакать не перестану, не во сне же я видела?». Практически все сцены романа, связанные с Марьей Тимофеевной, повторяют и развивают тему разлаженности, искаженности ее облика, грубой неестественности поведения. Появление Марьи Тимофеевны в церкви во время обедни — одно из главных (и не отмеченных до сих пор) свидетельств ее дара ясновидения. Ведь она, как сообщает художествен ный календарь «Бесов», выехала из дома в те самые минуты, когда туда, в дом Филиппова, где квартировали и Лебяд- кины, и Кириллов, явился Ставрогин, прямо с поезда, из Петербурга, о чем знать она никак не могла. Однако и здесь чудо ее прозрения (ехать в церковь и просить защиты у матери своего мужа) принижается уродливой маской: крепко набелен ная и нарумяненная, с бумажной розой в волосах, она яви лась в храм, как уличная фея. В доме Варвары Петровны Ставрогиной она то хлопает в ладоши, «в упоении приготовляясь послушать разговор по- французски», то «с наслаждением и нимало не конфузясь» рассматривает обстановку гостиной, то игриво благодарит ла кея, то дрожит «мелкою конвульсивною дрожью, точно в при падке», то радостно смеется, то с увлечением выкрикивает комплименты Даше, то ругает брата своего, капитана Лебяд- кина. Ее поведение комически пародирует светские манеры всех окружающих ее дам — болезненную нервность Лизы, воспитанность Даши, гневливость Прасковьи Ивановны, стро гость Варвары Петровны. Примеривая к себе роль то знатной дамы, то благонравной девицы, то молчальницы, то бойкой собеседницы, Марья Тимофеевна неуклюжа и смешна: напом ним, что как раз такое изображение Хромоножки отвечало замыслам Достоевского. «Тут нечто до того смешное — про Хромоножку» (11, 208), — гласит одна из черновых за писей 1. Интересно в этой связи, что в записных тетрадях специ ально «пробуются» слова и словечки Хромоножки — сенти ментальные, мелодраматические: «Позвольте мне на колени 1 Как здесь не вспомнить знаменитую реплику Порфирия Петровича: «Все это так-с, да зачем же, батюшка, в болезни-то да в бреду все такие именно грезы мерещутся, а не прочие? Могли ведь быть и прочие-с?» 2 Заметим, что хотя С. Булгаков и считал Хромоножку излюбленным созданием музы Достоевского, он тем не менее вынужден был констатировать: «В сущности и ее нет, как лица, как индивидуальности, она вся как будто рас щеплена своим слабоумием, юродивостью, даже своим ясновидением» (Бул гаков С. Русская трагедия, с. 9).
стать», «Неужели вы меня никогда не поцелуете?», «Ска жите мне: «Кошечка», «Приходил он ко мне, молил меня: кошечка, говорит, моя, приди» (11, 281, 255). Любопытно, что поэтическая песенка Хромоножки об узнице, заточенной в монастыре: «Мне не надобен нов-высок терем, Я останусь в этой келейке, Уж я стану жить-спасатися, За тебя богу молитися», — прямо противоречит ее собственным устремле ниям. Она наивно примеривается к «нов-высок терему»: «Наря диться сумею, принять тоже, пожалуй, могу: эка беда на чашку чая пригласить, особенно коли есть лакеи… Конечно, с графини требуются только душевные качества, — потому что для хозяйственных у нее много лакеев, — да еще какое- нибудь светское кокетство, чтоб уметь принять иностранных путешественников». И несмотря на то, что все-таки чувствует Марья Тимо феевна свою неприспособленность к роли хозяйки богатого дома («ясно вижу, что совсем не гожусь… какая я им род ня?») и не обольщается насчет высокого общества («столько богатства и так мало веселья»), идти в монастырь, «спа- сатися» и «богу молитися» она категорически не хочет. Очевидно: образ Марьи Лебядкиной создавался Достоев ским с установкой не на искусственную «идеальность», а на «реализм» в высшем смысле. Характер, «лицо Хромоножки» полностью отвечали концепции «широк человек» — «берега сходятся… противоречия вместе живут». Торжественный гимн Мити Карамазова поэтически точно комментирует мгновения романного существования Марьи Лебядкиной: «Пусть я про клят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть». Другие слова того же Мити: «Я иду и не знаю: в вонь ли я попал и позор, или в свет и радость. Вот ведь где беда, ибо все на свете загадка!» — убедительно истолковы вает то состояние, в котором пребывает Хромоножка: «И несу это я его (ребенка. — Л. С.) через лес, и боюсь я леса, и страш но мне». Марья Тимофеевна, в душе которой молитва и преступле ние, экстатический восторг и «тошное» томление «вместе живут», олицетворяет стихию человеческую, когда «дьявол с богом борется, а поле битвы — сердца людей». В этом смысле уже упомянутая нами сцена свидания Марьи Лебядкиной с Шатовым точно указывает не только поле битвы, но и, если можно так выразиться, тему битвы.
Весь эпизод выдержан в духе народных легенд и преданий о злой очарованности, омороченности и неисцелимой тоске жен щины, страдающей по таинственному возлюбленному. «Зна ешь, Шатушка, я сон такой видела: приходит он опять ко мне, манит меня, выкликает…» — признается Марья Тимофеевна. Но кто же этот ОН? Ответ находится рядом, в названии главы, непосредственно следующей за рассматриваемым эпизодом: «Премудрый змий», что прямо соотносит влечение Марьи Ти мофеевны к Ставрогину с мифом о женщине и змее 1. Нетрудно заметить, сколь точно подходит фольклорная характеристика змея к Ставрогину, обольстившему «в услови ях обыкновенной людской жизни» Лизу, Дашу, жену Шатова и других 2. Вспомним обстоятельства знакомства Ставрогина с Марьей Тимофеевной: «Она там в углах помогала и за нужду прислуживала», в тех самых углах, в которых из чудачества пребывал Николай Всеволодович (знакомая змею изба): «Mademoiselle» Лебядкина, которой одно время слишком час то пришлось встречать Николая Всеволодовича, была пораже на его наружностью… Это был, так сказать, бриллиант на грязном фоне ее жизни» (молодец несказанной красоты). В главе «Премудрый змий» любовное обаяние Ставроги на продемонстрировано во всей его чудесной силе и мощи: голосом Николай Всеволодович говорит «ласковым, мелоди ческим», в глазах его светится «необыкновенная нежность», стоит он в позе «самой почтительной», в каждом движении — «самое искреннее уважение». А в ответ на безумный восторг 1 «До нас донеслась целая группа славянских преданий, — пишет А. Афа насьев, — повествующих о любовных связах огненного змея и похищении им дев. Вместе с усвоением змею богатырского типа ему придаются и человеческие страсти, и самое олицетворение это низводится на землю и ставится в условия обыкновенной людской жизни. Из представителя грозы, вступающего в брач ный союз с вещими женами облачного неба, из молниеносного демона, низво дящего плодотворное семя дождя, огненный змей становится обольстителем земных красавиц, их таинственным любовником и опасным врагом семейного счастья. Змей, говорят простолюдины, летит по поднебесью, дыша пламенем; над знакомою ему избою рассыпается он искрами и через трубу является перед избранною подругою и оборачивается молодцем несказанной красоты. С воз душных высот он высматривает красных девушек, и если очарует какую любов ным обаянием — то зазноба его неисцелима вовеки…» (Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу, т. 2. М., 1868, с. 576; см. также: Афанасьев А. Н. Древо жизни. М., 1982, с. 273). 2 «ВООБЩЕ ИМЕТЬ В ВИДУ, — напоминает себе писатель в заметке «Нотабене от автора», — что князь обворожителен как демон…» (11, 175). Характерно, что воздействие Ставрогина на людей, его нечеловеческое обаяние Достоевский называл именно «обворожение» — от «ворожба»,