исполнителей-агентов. Для революционера — фанатика идеи — лидерство прово кации, порождающей ложь и цинизм, должно быть неминуе мо погибельным. В какой-то момент Дудкин вдруг ощущает неладное: «неделями я сижу и курю; начинает казаться: не то!» Этот мотив, столь знакомый по «Бесам», доведен в «Петер бурге» до физиологического предела, в чем и отдает себе отчет Дудкин: «Чувствовал физиологическое отвращение; убегал от особы все эти последние дни, переживая мучительный кризис разу веренья во всем. Но особа его настигала повсюду; бросал ей насмешливо откровенные вызовы; вызовы принимала особа — с циническим смехом. Он знал, что особа хохочет над общим их делом. Особе твердил, что программа их партии несостоятельна, и она согла шалась; он знал: в выработке программы особа участвовала. Он пытался ее поразить своим credo и утверждением, что Революция — Ипостась; против мистики ничего не имела особа: слушала со вниманием; и — старалась понять. Но понять не могла. Все протесты его и его крайние выводы принимала с покор ным молчанием; трепала его по плечу и тащила в трактирчик: тянули коньяк; говорила особа: — «Я — лодка, а вы — броненосец». И тем не менее загнала на чердак; там запрятала; броне носец стоял на верфи — без команды: все плавания ограни чивались: плаванием от трактира к трактиру». Деградация, вырождение и гибель революционной партии от ею же порожденной провокации и воинствующее торже ство провокации, подменившей собою все остальное, — вряд ли такая политическая развязка была для Андрея Белого лишь «внешним приемом». Скорее в этом заключался его вариант ответа на вопрос, который, помимо Булгакова, зада вала себе думающая Россия, обожженная опытом терро ризма, переживавшая драму убийства Столыпина агентом ох ранки, а до этого — изнуренная нескончаемою охотой на царя. Общество, переживающее состояние непрерывного и при вычного террора, адаптируется к нему ценой жестоких мораль-
ных потерь. И не только моральных: оно теряет жизнеспо собность, утрачивает представление о нравственной норме. Злоупотребление внешними приемами Достоевского, или, иначе говоря, солидарность с политическими решениями ав тора «Бесов», характеризует и другую сторону концепции «Петербурга» — проблему ответственности за духовную бо лезнь, поразившую Россию. Несомненна ответственность Аблеухова-старшего, бессердечного, как машина, государ ственного чиновника, закрытого для идей обновления и демо кратического преобразования. Несомненна вина всех российских Аблеуховых за тупое сопротивление всем мирным, ненасильственным попыткам ре форм. Но никто и никому не давал права, утверждает А. Бе лый, убивать жалкого, в сущности, старика, немощного и не счастного. Никто не вправе чувство неприязни сына (Аблеухо- ва-младшего) к отцу использовать в «выгодах» партии и на правлять их на революционное возмездие — отцеубийство. Если применить к героям «Петербурга» классификацию «Катехизиса», то очевидно, что сенатор относится к первой категории лиц «поганого общества», к тем, кто особенно вре ден для революционной организации и потому осужден на уничтожение в первую очередь. Недалеко здесь и сенатор ский сын — его место в третьей категории, там, где «мно жество высокопоставленных скотов или личностей… пользую щихся по положению богатством, связями, влиянием, силой»; их предлагается всячески опутывать и эксплуатировать, пре вращать в послушных марионеток и рабов. Именно по такой схеме строят лидеры партии свои отношения с Николаем Аполлоновичем Аблеуховым. Вина и ответственность Аблеухова-младшего за преступ ный замысел отцеубийства в романе доказана. Он дал повод думать о себе как о возможном отцеубийце. «Расчетец был правильный, — рассуждает Липпанченко, — благородный, де, сын ненавидит отца, собирается, де, отца укокошить; тем временем шныряет среди нас с рефератика ми (в которых ниспровергались ценности. — Л. С.), собирает бумажки (листовки. — Л. С.), коллекцию их преподносит папаше…» Версия провокации заработала, и уже Дудкин, со слов Липпанченко, усвоил: «Николай Аполлонович чрез подставное лицо предложил им покончить с отцом; помнится, что особа прибавила: партии остается одно — отклонить; неестественность в выборе жертвы, оттенок цинизма, грани чащий с гнусностью, — все то отозвалось на чувствительном сердце приступом омерзения…»
Аблеухов виноват и, бесспорно, несет ответственность за то, что «в мыслях своих дал себе полный простор», — за тот план технического воплощения замысла, которому он позво лил сложиться в воображении. Да, было: в голове не раз пролетал план: подложить консервную коробку-сардинницу с бомбой под подушку, попрощаться с «папенькой», в пуховой постели дрожать, тосковать, подслушивать и ждать, и когда грянет — разыграть свою роль до конца, вплоть до похорон, до следствия, на котором будут даны показания, бросающие тень… И здесь, в этом пункте плана, его логика терпела крах: Аблеухову-сыну предстояло совершить открытие, вновь «зло употребив» Достоевским; ни с того ни с сего в вариант отце убийства втягивались непредвиденные и ни в чем не повинные жертвы. «Когда Николай Аполлонович обрекал себя быть исполнителем казни — во имя идеи…; тот миг и явился созда телем плана — не серый проспект, по которому он все утро метался; да: действие во имя идеи соединилось с притворством и, может быть, с оговорами: неповиннейших лиц (камердине ра). К отцеубийству присоединилась ложь: и что главное, — подлость… Он — подлец…» И Николай Аполлонович понял: «Все протекшее (то есть то, что пронеслось, протекло в уме. — Л. С.), было фактами: факт — был чудовище: стая чудовищ!» Это понимание и спасло сенаторского сына от самообмана и отцеубийства, а отца-сенатора от смерти. Вновь «злоупот ребление» Достоевским было спасительным, избавительным. «Следы» Достоевского 1 явственно обнаруживаются и в том, как звучит в «Петербурге» ставрогинский мотив «отказа от соучастия». Уже получив письмо на маскараде, в котором предлага лось в ближайшее время взорвать бомбу и убить отца; уже предупрежденный мелким агентом-провокатором Моркови- ным, что партия оставляет за ним, Аблеуховым, три пути: арест, самоубийство и убийство; уже ощутивший, что он «погиб без возврата», ибо мифическая бомба, оказывается, давным-давно в его квартире, в том самом переданном на хранение узелке, — Николай Аполлонович, загнанный в угол, находит в себе силы нарушить «ужасное обещание», осознать свою страшную вину.
1 Мы намеренно обходим проблему других влияний — Пушкина, Гоголя, которые очевидны при чтении «Петербурга» и которым посвящена специальная литература (см., например: Долгополов Л. К. Творческая история и историко-литературное значение романа А. Белого «Петербург». — В кн.: Белый Андрей. Петербург. Л., 1981).
«Ведь не он ли сеял семя теорий: о безумии жалостей? Перед той молчаливой кучкою выражал свои мнения — о глу хом отвращении к барским засохшим умам; вплоть… до шеи… с подкожною: жилою…» Десятки раз заставляет себя Николай Аполлонович, на силуя воображение, представлять физически тошнотворную картину убийства во всех его отвратительных подробностях: «он ясно представил себе: действие негодяя; представился негодяй; лязгнули в пальцах у негодяя блиставшие ножницы, когда мешковато он бросился простригать артерию стари кашки; у старикашки: была пульсом бьющая шея… — какая-то рачья; и — негодяй: лязгнув ножницами по артерии; и воню чая, липкая, кровь облила ему ножницы; старикашка же — безбородый, морщинистый, лысый — заплакал навзрыд; и уставился прямо в очи его, приседая на корточки, силясь зажать то отверстие в шее, откуда с чуть слышными свистами прядала… кровь… Этот образ предстал перед ним (ведь, когда старик пал на карачки, он мог бы сорвать со стены шестопер, размахнуться, и…): он — испугался». Двухаршинное тельце родителя, кожа да кости, да кровь, — без единого мускула, и жизнь, заключенная в этом немощном тельце, попеременно вызывают в сыне то жгучее отвращение, то прилив любви и нежности. Однажды разрешенная, пущен ная в сознание мысль о бомбе, бесконечно раздражающая, возбуждающая и неотвязная, толкает к самому краю бездны, к самой бомбе — «сардиннице ужасного содержания», про клятой жестянке. И только тогда, когда события вдруг вырва лись из-под контроля, когда бомба в его руках обрела соб ственную, почти непреклонную волю, Николай Аполлонович смог остановиться. «Тут, попутно, заметил он часовой механизм, приделанный сбоку: надо было сбоку вертеть металлическим ключиком, чтобы острая стрелка стала на час. Николай Аполлонович чувствовал, что повернуть этот ключик не сможет: ведь не было средств пресечь ход механизма; и, чтобы тут же отрезать дальнейшее отступление, Николай Аполлонович заключил металлический ключик меж пальцев; оттого ли, что дрогнули пальцы, и чувствовал головокружение, но свалился в ту бездну, которую хотел избежать — ключик медленно повернулся, на час, потом на два часа, а Николай Аполлонович… отлетел как-то в сторону; покосился на столик: стояла жестяночка из-под жирных сардинок… сардинница, как сардинница: круг- логранная… — «Нет!»
Понадобилось пережить умоисступление человека, про глотившего тикающую бомбу, потребовалось свалиться в безд ну, которой мог избежать, — чтобы вырвать себя из паутины страшного соблазна и сказать самому себе это «Нет!»; чтобы принять над собой правый суд по законам и правилам муд рости. «Суд наступил. Течение времени перестало быть; все погибало. — «Отец!» — «Ты меня хотел разорвать; а