— Если можете, расскажите…

— Да… то, что случилось со мной, довольно характерно для монастырской жизни… Это было семь лет тому назад. Со мной случилось большое несчастье. Я, как говорится, запутался. Запутался и нравственно и житейски… Внутренняя жизнь моя свелась к полному и, как я думал, окончательному сомнению в самом себе. Мне казалось, что все ложь, и вокруг меня, и во мне самом. Я слишком боялся смерти, чтобы решиться на самоубийство. И вот в полном отчаянии бросился в монастырь. Помню, зимой приехал я в один из лучших монастырей. Вид у меня был довольно подозрительный. Я ушел из своего дома осенью, как беглец, — в чем был. Бессмысленно метался из одного места в другое, — из Москвы в Рязанскую губернию, из Рязанской в Калужскую. И теперь, зимой, явился в монастырь в осеннем пальто и летней шляпе. Меня, вероятно, приняли или за помешанного, или за пропойцу, спустившего все свое достояние. Не хотели пускать в гостиницу. И, наконец, после долгого совещания пустили в какую-то полутемную комнату под лестницей. Не знаю, барская ли спесь во мне заговорила, или другое что, но не смотря на то, что я до такой степени поглощен был своим душевным горем, что не замечал ни холода, ни легкого пальто, ни летней шляпы, — здесь все заметил и был страшно оскорблен. И вот точно подтолкнул меня кто. У меня были с собой довольно большие деньги. И как только монах ввел меня в каморку под лестницу, я вынул и дал ему пачку денег. Монах на мгновенье как бы остолбенел. Потом быстро распахнул дверь. Кого-то крикнул. И буквально извиваясь от поклонов, стал звать меня во второй этаж. Это было страшно и отвратительно. Но случись что-нибудь подобное теперь — я отнесся бы иначе. Я понял бы, что один скверный монах ничего не доказывает. Но тогда — это подействовало на меня, как удар палкой по больному месту. Я буквально, как сумасшедший, выбежал из монастырской гостиницы и опомнился только на железнодорожной станции за несколько верст от монастыря… Конечно, я был неправ. Нельзя придавать значение такой мелочи. Но когда в душе нет ни одного живого места — не рассуждаешь… Оглядываясь назад, я вижу, что Бог спас меня. И злой монах оказался для меня добрым гением: какой же я монах в самом деле. Ну, а тогда очень тяжело было…

— Да, — проговорил о. Исаакий в раздумье, — много больших соблазнов в монастыре…

И повернувшись ко мне, он долгим и внимательным взглядом посмотрел на меня, точно стараясь рассмотреть что-то в темноте.

— Оставайтесь у нас, — сказал он, — здесь вам будет очень хорошо.

— Мне и в миру хорошо, — ответил я, — уходить из мира по-моему можно только при одном условии: когда человек чувствует, что мир для него гибель, а монастырь спасение.

— Каждый на своем месте должен быть, — решительно произнес, все время молчавший, о. Иван.

— Ну, зачем монастырь, — отозвался и о. Сергий, — всюду жить можно…

— Конечно… это так, — снова задумчиво сказал о. Исаакий, — и в миру можно спастись, и в монастыре погибнуть. Вообще между монастырем и миром связь гораздо более тесная, чем принято думать. Вот часто осуждают монахов: какие, мол, это монахи, — молятся плохо, грешат, как мирские люди, такие да сякие… Конечно, правда: монахи плохи. Да откуда им быть хорошими? Каков мир — таков и монастырь. В миру все ослабло, все в расстройстве, все души в упадке, ни веры, ни подвига — и монастырь в упадке. Духовная слабость в миру — духовная слабость и в монастырях. Монастырь надо судить не той меркой, каким бы он должен быть, а той, как люди в миру живут. И тогда мы не будем судить его так строго. Может быть, даже увидим тогда, что как ни плохо живут в монастырях — все лучше, чем в миру. Над миром можно подняться только на известную высоту. Если мир низок, то и подняться над ним люди высоко не могут. Монахи дети этого же мира, со всеми его слабостями и грехами… Я долго, очень долго думал, почему это нет у нас таких подвижников, как прежде, почему мы, например, не способны на такие подвиги, как древние пустынники? Несколько раз хотел я применить к своей жизни их устав: так же поститься, как они, так же молиться… Нет! Вижу, что для нас это совершенно невозможно. Вот в Грузии, например, я видел пещеры, где спасались древние пустынники. Воды поблизости нет. Надо спуститься с горы, пройти дальше, чем отсюда до Брамбы — и ходили, трудились! А пища? У нас огород, картофель, кукуруза — они ничего не сеяли, питались сухими кореньями… Чувствую, что и ревность к подвигам не та… слабость какая-то… немощность духа… И не знаю, от чего это так?.. Думаю, что все это от мира, из которого вышли, и от которого не можем оторваться. Примиряешься, конечно, с этим. Потому все не силами человеческими, — а по благодати Божией, но всегда сокрушаешься, когда читаешь о прошлом, сокрушаешься о немощности своей, о том, что нет настоящей ревности подвизаться в молитве и посте…

О. Исаакий говорил все это, не спеша, не волнуясь, очень спокойно, но от этого еще тверже звучало каждое его слово. Слышалась в тоне его большая тоска настоящего подвижника о жизни более совершенной, более соответствующей запросам духа.

Давно уже последний вечерний свет погас на поляне, и загорелись близкие, яркие звезды. И здесь, как у о. Никифора, кричал в лесу филин:

— У-гу… у-гу-гу-гу!..

Но этот крик был гораздо ближе. Не так походил на дальний человеческий зов, — и производил совершенно другое впечатление.

— Ишь, как кричит, надрывается, охрип даже, — посмеялся над ним о. Сергий, — это он свою подружку кричит, — а та что-то помалкивает. А то начнут перекликаться: он кричит громко, а она отзовется тихонечко. Всю ночь перекликаются.

Я рассказал, как мне было страшно от этого крика у о. Никифора.

— А мы любим этот крик, — сказал о. Исаакий, — что-то дальнее напоминает…

Становилось свежо. Потянул ветер с гор.

— Зачем вы босым ходите? — спросил я, — ведь вредно: у вас, о. Исаакий, лихорадка, о. Сергий кашляет.

— Ничего, — быстро проговорил о. Сергий, — это мы хотим приучиться… чтобы всегда так…

Я слышал, как о. Иван в темноте усмехнулся.

— Вы что, о. Иван?

— Вспомнил. В Драндском монастыре юродивый был. Всегда ходил босой. Один иеромонах как-то его спрашивает: давно это ты босиком ходишь? А тот, аки древний юродивый отвечает: «Давно!.. Я и родился босой»…

— Теперь пойдемте, помолимся и пора спать, — сказал о. Исаакий и встал. Встали и мы все.

— А завтра пойдем гулять на хребет нашей горы, — предложил о. Сергий, — если погода хорошая будет, вид оттуда замечательный и на долину, и на снежные горы…

— Пока вы гулять будете, — я в келью к себе схожу, все ли у меня благополучно, — сказал о. Иван.

— Разве нам не по пути?

— Сначала по пути, а потом мне направо, а вам прямо в гору.

— Вот где поснимать можно, — говорил о. Сергий, ведя меня в темноте к келье, — только бы погода хорошая была…

Он говорил это так, точно сам был заядлый фотограф и поснимать горы считал чуть ли не самым важным делом жизни.

Опять мы вошли в маленькую келью. О. Сергий зажег свечу и встал к аналою. После вечерней свежести в келье было тепло и еще сильней пахло церковью.

Опять служба была долгая, истовая, — но без всякой нервности, спокойная и трезвая. О. Сергий кашлял все чаще и под конец совсем не мог читать. За него встал о. Иван. Читал он так же, как и у о. Никифора, но здесь и в его тоне звучало что-то другое. И чем дальше шла служба, тем спокойнее и как-то тверже становилось на душе. Это настроение в конце концов вылилось в уверенность:

— Все будет хорошо… Ничего не случится… И, когда я шел спать, мне кажется, явись предо мной не только сумасшедший монах, но и сам дьявол — я не испугался бы его нисколько!

XVI. УТРОМ. — ПОДЪЕМ НА ГОРУ

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату