теперь, я должен постоянно повторять себе это, потому что иногда мне кажется, что это был только сон. Какой камень с плеч долой, что за узел рассекла ваша сабля! О, чтоб вас!.. Поверите ли, хочу сказать что- то, а что, и сам не знаю! Подите сюда, не могу больше выдержать! Подите, еще раз расцелую вас! От Богуна ни следа, ни памяти, ничего нет! Убит насмерть, во веки веков, аминь!
Заглоба стиснул Володыевского в своих объятиях.
— Мы не присутствовали при его кончине, — сказал пан Михал, когда вновь уселся на свою лавку, — а ну, как он оживет?
— Ради Бога, что вы говорите! — встревожился Заглоба. — Я хотел завтра утром ехать в Липков и похоронить его самым торжественным образом, только бы он умер.
— Зачем вам ехать? Раненого вы не добьете, а с сабельным ударом всегда так бывает кто не испустит дух сразу, тот чаще всего выздоравливает. Сабля не пуля.
— Нет, не может быть! Он совсем умирал, когда мы выезжали. Ей-Богу, не может быть. Я сам видел раны… Грудь насквозь пробита. Ну да Бог с ним. Нам нужно поскорее ехать к Скшетускому, помочь ему, утешить, а то он умрет от горя.
— Или в монахи уйдет; он сам мне говорил.
— Ничего тут удивительного нет. И я на его месте поступил бы так же. Я не встречал более достойного рыцаря, но не встречал и более несчастного. О, много горя Бог послал на его долю, много!
— Перестаньте! — заговорил немного охмелевший Володыевский, — а то я сейчас заплачу.
— А я не заплачу? Такой рыцарь, такой воин… а она! Вы ее не знаете… бедная моя!
Пан Заглоба зарыдал, Володыевский последовал его примеру.
Долго друзья сидели молча, прихлебывая из своих стаканов, наконец, Заглоба грохнул кулаком по столу.
— Пан Михал, а чего мы плачем? Богун-то убит!
— Правда, — сказал Володыевский.
— Нам радоваться нужно. Дураки мы будем, если ее не отыщем.
— Едем!
И пан Михал встал из-за стола.
— Выпьем! — поправил Заглоба. — Бог даст, еще их детей крестить будем… а все потому, что мы убили Богуна.
— Туда ему и дорога! — закончил Володыевский, не замечая, что пан Заглоба начинает уже делить с ним победу и над атаманом.
Глава XIV
Наконец, в варшавском кафедральном соборе прозвучало 'Те Deum laudamus' и 'Государь восшел на престол', пушки загрохотали, колокола весело зазвонили, и надежда начала появляться там, где было лишь отчаяние. Время бескоролевья, время неурядиц и смуты миновало, время тем более страшное для республики, что оно совпало с внешними поражениями. Те, что дрожали при мысли о грозящей беде, теперь вздохнули полною грудью. Многим казалось, что беспримерная междоусобная война кончилась раз и навсегда и новоизбранному монарху остается только судить виновных. Надежды эти отчасти подкреплялись поведением самого Хмельницкого. Казаки, штурмующие Замостье, громогласно объявили себя сторонниками Яна Казимира. Хмельницкий прислал письмо, полное верноподданнических уверений, и просил милости для себя и запорожского войска. Всем было известно, что король, согласный с политикой канцлера Осолиньского, был готов сделать казакам большие уступки. Как перед пилавецкой битвой все ожидали войны, так теперь рассчитывали на мир. Все надеялись, что после стольких злоключений республика отдохнет и залечит под новым царствованием свои раны.
Скоро из Варшавы выехал к Хмельницкому Сняровский, и вскоре разнеслась радостная весть, что казаки отступают от Замостья, отступают на Украину, где спокойно будут ожидать королевских приказов и комиссию, которая займется рассмотрением их жалоб. Казалось, над истомленной страной после страшной бури засияла яркая радуга надежды.
Правда, не было недостатка и в зловещих приметах, но при всеобщем радостном оживлении никто не обращал на них внимания. Король поехал в Ченстохово возблагодарить Святую Деву за избрание, а оттуда в Краков на коронацию. За ним последовали все сановники. Варшава опустела; в ней остались только exules [82] из Руси, те, которые не хотели возвращаться в свои разграбленные поместья или которым незачем и некуда было возвращаться. Князь Еремия, как сенатор республики, должен был ехать за королем, а Володыевский и Заглоба во главе одной драгунской хоругви, не теряя времени, отправились в Замостье, чтобы обрадовать Скшетуского известием о Богуне и потом вместе отправиться разыскивать княжну.
Пан Заглоба оставил Варшаву не без некоторого чувства сожаления: в этом съезде шляхты, в водовороте выборов, в постоянных попойках и приключениях он чувствовал себя как рыба в воде. Но шляхтич утешал себя мыслью, что возвращается к деятельной жизни, где способности его могут иметь надлежащее применение. Кроме того, у него составилось особое мнение об опасностях столичной жизни, и вот как он делился им с Володыевским:
— Положим, пан Михал, мы в Варшаве совершили много славных дел, но если б, сохрани Бог, остались там еще, то вконец изнежились бы, как некий славный карфагенянин под лазурным небом Капуи. А женщины… это хуже всего. Они каждого доведут до гибели, и знайте, что ничего нет коварнее женщины. Человек начинает стареть, а его все тянет…
— Э, что вы за вздор несете! — перебил его Володыевский.
— Я часто сам себе повторяю, что пора бы мне остепениться, но чувствую, что кровь моя все еще не остыла. Вы человек более флегматичный, вам что! Но оставим это. Теперь мы вступаем в новую жизнь. Я уже соскучился без войны. Полк наш вооружен отлично, а вокруг Замостья шатаются разные шайки, значит, можно позабавиться. Кроме того, увидим нашего Скшетуского и того умника, того литовского журавля, ту хмелевую жердь, пана Лонгинуса. Сколько времени мы не виделись!
— Вы скучаете по нему, а как сойдетесь вместе, то не даете ему покоя.
— Да ведь он, что ни слово — то уши вянут. Да из него и слова-то не вытянешь! Вся сила у него ушла в руки, а в голову ничего. Если кого сдавит в объятиях, тот, считай, покойник, а вместе с тем во всей республике нет младенца, который бы не одурачил его. Слыханное ли дело, чтобы человек с таким состоянием был таким тупым?
— Разве он так богат?
— Он? Когда я с ним встретился, пояс его был туго-претуго набит червонцами. Сколько там было, не знаю, много что-то. Потом он перечислял мне свои деревни: Мышьи Кишки, Песьи Кишки, Пигвишки, Сыруцяны… черт упомнит все эти языческие названия! Ему принадлежит половина всего уезда. У литовцев род Подбипентов в большом почете.
— А вы не преувеличиваете его владений?
— Нисколько. Я повторяю то, что слышал от него, а он за всю свою жизнь не соврал ни разу, потому что и для этого слишком туп.
— Ну, значит, Анна будет большой барыней. Но я никак не могу согласиться с вами, что он глуп. Человек он положительный, храбрый, в случае надобности никто лучше его не даст совета, а что красноречием не отличается, так не всякому же Бог дал такой язык, как вам. Что толковать, рыцарь он такой, каким следует быть, да вы и сами его любите.
— Наказание с ним божеское, — проговорил Заглоба. — Я только одним и утешаюсь, что буду ухаживать за панной Анной.
— Не советую. Человек он кроткий, но при этом и его терпенье может лопнуть.
— Пусть лопнет. Я ему уши обрублю, как пану Дунчевскому.
— Я и кровному врагу не желал бы ссориться с ним.
— Ну-ну, все равно. Только бы нам увидеть его. Желание пана Заглобы исполнилось раньше, чем он ожидал.