— Пусть сам Бог решит наше дело.
— Но он не станет драться с тобой, а просто схватит, убьет или продаст татарам.
— Я не один еду, под охраной посольства.
— Дай Бог, чтоб мы сами остались живы, а ты говоришь об охране.
— Кому жизнь в тягость, тот не боится смерти.
— Побойся Бога, Ян! Тут дело идет не о смерти, потому что она никого не минет, ведь казаки могут продать тебя на турецкие галеры.
— А ты думаешь, что мне там будет горше, чем теперь?
— Я вижу, что ты сомневаешься в милосердии Божием.
— Ты ошибаешься! Я говорю, что мне невыносимо жить на свете, но с волею Божиею я давно примирился. Я не прошу, не плачу, не проклинаю, не бьюсь головой об стену, я хочу только исполнить свой долг, пока сил и жизни моей хватит.
— Но горе убивает тебя, как медленный яд.
— Бог затем и послал горе, чтоб отравляло, и исцеление пошлет, когда пожелает.
— Против такого довода нечего возразить. Бог — единственная надежда и для нас, и для всей республики. Король поехал в Ченстохово; может быть, ему удастся умилостивить Святую Деву, иначе все мы погибнем.
Опять водворилась тишина, только за окном перекликались драгунские часовые.
— Да, да, — через несколько минут вновь заговорил ловчий. — Все мы принадлежим скорее к числу умерших, чем живых. Во всей республике люди разучились смеяться и только стонут, как этот ветер в трубе. Верил и я, что настанут лучшие времена, пока вместе с послами не приехал сюда, но теперь вижу, что мы обольщали себя ложными надеждами. Руины, война, голод, смерть и ничего более, ничего более!
Скшетуский молчал; красноватые отсветы огня освещали его похудевшее, суровое лицо.
Наконец он поднял голову и проговорил задумчиво:
— Все это земное, тленное, все пройдет и ничего не оставит за собою.
— Ты говоришь, как монах, — сказал пан ловчий.
Скшетуский не сказал в ответ ни слова.
Глава XVII
Рано утром на следующий день комиссары, а вместе с ними и пан Скшетуский оставили Новоселки. Невеселым было их путешествие. На каждом постое, в каждом местечке грозили им смерть и оскорбления страшнее всякой смерти, потому что в лице комиссаров попирались честь и величие республики. От бессонных ночей и утомления совсем расхворался пан Кисель, капитан Брышовский тоже. Скшетуский занял его место и вел далее несчастное посольство посреди угроз, оскорблений и обид.
В Белгороде комиссарам вновь показалось, что наступила их последняя минута. Толпа избила больного Брышовского, убила пана Гняздовского, и только прибытие митрополита на свидание с воеводой остановило неминуемую резню. В Киев и вовсе не хотели допускать комиссаров. Князь Четвертинский возвратился 11 февраля без всякого ответа Хмельницкого. Комиссары не знали, что дальше делать, куда идти. Обратный путь был отрезан огромными ватагами, которые только и ждали прекращения переговоров, чтоб перерезать все посольство. Дерзость толпы возрастала с каждой минутой.
Казаки хватали за поводья лошадей, загораживали дорогу, бросали камни и куски льда в сани воеводы. В Гроздовой Скшетуский и Донец вынуждены были вступить в схватку и посекли несколько сотен черни. Хорунжий новогрудский и Снаровский вновь отправились к Хмельницкому с просьбой прибыть для переговоров в Киев, но воевода и не надеялся, что они доедут живыми. А пока комиссары должны были сложа руки смотреть, как толпа убивает пленников без различия пола и возраста, как несчастных топят в прорубях, поливают водой на морозе или насаживают на колы. Так прошло восемнадцать дней, прежде чем пришел ответ от Хмельницкого, что в Киев он ехать не желает, а будет ждать воеводу и комиссаров в Переяславле.
Послы вздохнули свободнее и, переправившись через Днепр, остановились на ночь в Воронкове, от которого до Переяславля оставалось всего шесть миль. Хмельницкий выехал им навстречу, но как он не походил на прежнего Хмельницкого, обиженного, оскорбленного, — 'quantum mutatus ab illo!' [84], как справедливо писал Кисель.
Он выехал в сопровождении многочисленной свиты, с полковниками, есаулами, войсковой музыкой, под бунчуком и красным знаменем, точно удельный князь. Посольство остановилось, а Хмельницкий подъехал к передним саням и долго всматривался в лицо воеводы.
— Бью челом вам, господа, и вам, пан воевода, — наконец сказал он, слегка приподнимая шапку. — Надо было вам давно завести со мной переговоры, когда я был глупее и не знал собственной силы, но коли вас прислал король, то я с радостью принимаю сию ассамблею на своей земле.
— Приветствую вас, пан гетман! — ответил Кисель. — Его величество король послал нас уверить вас в своем милостивом расположении и установить справедливость.
— За расположение благодарю, а справедливость я установил сам на ваших шеях, вот этим (он ударил по рукоятке сабли) и буду поступать так и далее, если будет не по-моему.
— Плохо же вы приветствуете нас, гетман запорожский, нас, королевских послов.
— Не буду говорить на морозе, — грубо ответил Хмельницкий, — на это будет еще время. Пустите меня в ваши сани; я хочу оказать вам честь и ехать вместе.
Он слез с коня и приблизился к саням. Кисель подвинулся вправо, оставляя свободною левую сторону.
Хмельницкий увидел это, нахмурился и крикнул:
— Уступите мне правую сторону!
— Я сенатор республики.
— А мне что за дело, что сенатор! Пан Потоцкий первый сенатор и гетман коронный, а я его держу в цепях вместе с другими и завтра, если захочу, прикажу посадить на кол.
На бледных щеках Киселя выступил румянец.
— Я представляю здесь особу короля!
Хмельницкий нахмурился еще сильнее, но сдержался и сел слева, ворча:
— Пусть король будет в Варшаве, а я на Руси. Мало еще, видно, я показал вам!
Кисель не отвечал ничего, только поднял глаза к небу. Он предчувствовал, что его ждет впереди.
В городе гремели двадцать пушек и звонили все колокола. Хмельницкий, точно опасаясь, как бы послы не приняли это за знак особого почета, сказал воеводе:
— Так я не только вас, но и других послов принимаю.
Он говорил правду: к нему, действительно, как к удельному князю, прибывали посольства. Возвращаясь из-под Замостья под впечатлением выборов и поражений, нанесенных ему литовскими войсками, гетман не носил в своем сердце и половины той гордости, но когда весь Киев вышел навстречу ему с хоругвями и иконами, когда академия приветствовала его словами: 'Tamquam Moijesem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de Servitute lechica et bone omine Bohdan [85] — от Бога данный', когда, наконец, его назвали и 'illustrissimus princeps [86]', тогда, по словам современников, 'в нем проснулся зверь'. Тогда он действительно почувствовал свою силу и твердь под ногами, которой ему до сих пор недоставало.
Заграничные посольства были молчаливым признанием как его могущества, так и независимости; крепкий союз с татарами — союз, оплачиваемый богатою добычею и пленниками, которых этот народный вождь дозволял набирать из своего народа, обеспечивал казакам помощь против любого неприятеля. И вот Хмельницкий, еще под Замостьем признавший власть короля, а теперь ослепленный гордостью, уверенный в своей силе и в бессилии республики, готов был поднять руку на самого короля, мечтая в глубине своей мрачной души уже не о казацкой свободе, о возвращении старинных привилегий Запорожью, не о справедливости, а об удельном государстве, о княжеской шапке и скипетре.