буду, собакой, только бы очи твои на меня смотрели!'. А то вспомнит пана Заглобу и зубами заскрежещет, и подушку кусать начнет… и так пока не заснет, да и во сне все стонет и вздыхает.
— А хорошего ему она ничего не наворожила?
— Может быть, потом, когда он выздоровел, а я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун устроил так, чтоб я мог с ним ехать в Гущу. Они, разбойники, знали, что у меня много всякого добра, а я и не скрывал, что еду помочь родителям.
— И не ограбили тебя?
— Может быть, и ограбили бы, да, к счастью, татар в это время не было, а казаки боялись Богуна. Они же меня считают совсем за своего. Сам Хмельницкий приказал мне слушать и доносить, что будут говорить у воеводы брацлавского, если туда паны съедутся. Черт ему пусть доносит! Приехал я в Гущу, а тут подошли разъезды Кривоноса, отца Ласко убили, я половину своего добра закопал, а с половиною убежал сюда, потому что слышал, что вы усмиряете народ около Заславля. Благодарение Богу, что я застал вас в добром здоровье и хорошем расположении духа. Теперь — конец всему дурному. Говорил я этим злодеям, которые шли на нашего князя, что назад не вернутся. Вот им теперь! Может быть, и война скоро кончится.
— Ну, едва ли! Теперь, должно быть, война-то настоящая и начнется, с самим Хмельницким.
— А вы и после свадьбы воевать будете?
— Ты думаешь, что после свадьбы я стану трусом?
— Вовсе нет. Я отвезу отцу, что собрал, а потом мне хотелось бы опять к вам. Может быть, мне придется расплатиться с Богуном, а где же я его встречу, как не в поле? Не всю жизнь он будет хворать…
— О, какой ты злопамятный!
— Всякому своя обида горька. Я дал клятву и хоть в Турцию за ним поеду. А сейчас пока вместе с вами в Тарнополь. Зачем вы в Бар едете через Тарнополь? Ведь это не по дороге.
— Полк веду. А теперь давай завтракать. После завтрака и поедем.
— Я хоть сейчас, только лошаденка у меня измученная.
— Я велю тебе дать хорошую. На ней и поедешь.
— Покорно благодарю! — Жендзян весело улыбнулся. Это был уже третий подарок, считая кошелек и пояс, обещанный ему в Кудаке.
Глава XVII
Пан Скшетуский получил новый приказ и теперь отправился во главе своей хоругви в Збараж, а не в Тарнополь. Отряд шел медленно; весь край был опустошен, так что продовольствие приходилось добывать с великим трудом. По дороге попадались кучки людей, по большей части женщины и дети, которые просили у Бога смерти или даже татарского плена: в плену хоть бы есть давали по крайней мере. Было время жатвы, но отряды Кривоноса уничтожили все, что только могли уничтожить. Народ питался корой с деревьев.
В Збараже был большой съезд. Князь Еремия остановился там со всем войском, да, кроме того, съехалось немало шляхты. В воздухе пахло войной, о войне только и говорили, город и его окрестности кишели вооруженными людьми. В Варшаве партия мира, поддерживаемая в своих надеждах паном Киселем, брацлавским воеводой, еще не отказалась от своих намерений, вступить в переговоры с противною стороною, хотя и поняла, что, не имея сильной армии, переговоры вести бесполезно. Была объявлена всеобщая мобилизация, стянуты все войска, и хотя канцлер и высшие сановники еще не потеряли надежды на мирное разрешение вопроса, в шляхетском кругу преобладал воинственный настрой. Победы Вишневецкого сильно подействовали на умонастроения. Все горели желанием отомстить за Желтые Воды, за Корсунь, за тысячи замученных жертв, за позор и унижение. Имя грозного князя покрылось новою славою, и в связи с этим именем от берегов Балтийского моря до Диких Полей разносилось новое тревожное слово: 'Война! Война! Война!'. Ее предвещали и страшные явления на небе, и тревожные лица людей, и вой собак по ночам, и ржание коней, чующих кровь. Война! Шляхта во всех городах, деревнях и селах доставала старое, заржавевшее оружие, молодежь пела песни о Еремии, а женщины молились в костелах. И собирались вооруженные воины от границ Пруссии, от Великой Польши, от многолюдной Мазовии, от далеких Карпатских гор.
Да, война смотрела прямо в глаза. Движение в Запорожье, народное восстание во всей Украине не могли быть объяснены только одним стремлением к грабежу и разбою, одним недовольством панами и магнатами. Хмельницкий хорошо понимал это и, пользуясь проявлениями гнета и насилия (а в них не было недостатка в те суровые времена), обратил социальную войну в религиозную, раздул народный фанатизм и сразу вырыл пропасть между враждующими сторонами — пропасть, которую могла наполнить только кровь.
И в душе ожидая мира, он стремился только к тому, чтобы обеспечить хоть на время свое могущество. А потом? Что будет потом, о том гетман запорожский не думал, в будущее не заглядывал и не заботился о нем.
Он не знал еще, что вырытая им пропасть так глубока, что никакие мирные трактаты не перекинут через нее мост, который мог бы продержаться хоть самое непродолжительное время. Проницательный политик, он не понимал все-таки, что ему не удастся спокойно воспользоваться плодами своего кровавого труда.
А предвидеть такой исход было нетрудно. Когда становятся лицом к лицу вооруженные враждующие тысячные армии, там пергаментом для переговоров будут служить поля, а пером- мечи и копья.
Все сулило войну, и даже простые люди инстинктивно понимали, что иначе и быть не может. Глаза всех поневоле обращались на князя Еремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть. Перед этой монументальной фигурой как-то принижались, таяли и канцлер, и брацлавский воевода, и полководцы, и могущественный князь Доминик, провозглашенный главным вождем. Умалялось и таяло их значение, их власть. Войско и шляхта получили приказ собраться во Львове, а потом в Глинянах. Согласно этому туда начали прибывать войска из ближайших воеводств, а тут новые тревожные признаки начали угрожать авторитету республики. Не только менее послушные полки всеобщего ополчения, но даже и квартовые, прибыв на место сбора, оказывали неповиновение высшему начальству и вопреки приказам шли в Збараж, чтоб присоединиться к князю Еремии. Так поступили сначала воеводства киевское и брацлавское, — тамошняя шляхта когда-то служила под начальством Еремии, — потом русское, любельское, за ними пошли и коронные войска. Можно было ожидать, что и остальные последуют их примеру. Умышленно оставляемый в тени, Еремия силою обстоятельств становился гетманом и начальником сил всей республики. Шляхта и войско, преданное ему душой и телом, ожидали только его приказа. Вся власть, война, мир, будущее республики — все было в его руках.
Он набирал силу с каждым днем, каждый день к нему подходили новые полки. Наконец, тень от Еремы начала падать не только на канцлера, но и на сенат, на Варшаву, на всю республику.
В недоброжелательных ему кружках в Варшаве и в лагере гетманов, в свите князя Доминика и воеводы брацлавского начинали поговаривать о его непомерной гордости и надменности. Вспомнили дело о Гадяче, когда гордый князь въехал в Варшаву во главе четырехтысячного войска и, войдя в сенат, готов был изрубить всех, не исключая самого короля.
Чего ждать от этого человека, и каков он теперь, после своего похода из Заднепровья, после побед, которые покрыли такою славою его имя? Где границы самонадеянности, которую внушило ему слепое поклонение солдат и шляхты? Кто теперь может противостоять ему? Что будет с республикой, если один человек может противиться воле сената и отнимать власть у вождей, назначенных самим правительством? Правда ли, что он намерен увенчать короной королевича Карла? Его можно сравнить с Марием, но дай Бог, чтоб его гордость не довела его до роли Марка Кориолана или Каталины.
Так говорили в Варшаве, а он, новый Марий, сидел в Збараже, мрачный, загадочный. Новые победы не прогнали туч с его лица. Когда, бывало, в Збараж прибывал какой-нибудь новый полк, князь выезжал навстречу, одним взглядом оценивал его и вновь погружался в задумчивость. Солдаты теснились около него, падали перед ним на колени; кричали: 'Да здравствует непобедимый вождь, славный Геркулес! До