животным? Почему тебе не подать ему руки помощи, не просветить ума его и не научить познанию Бога, его создавшаго? Какое оправдание дашь, и что ответишь в страшный день суда? — Потом прекращает такую речь, и только внушает поминать его в молитвах своих и проливать о нем слезы сострадания, повторяя в сердце его следующия слова Писания:
И смотри, какая злокозненность у этого лукаваго и душерастлительнаго злодея? Как только успеет он связать брата пристрастием тем, уж не ходит более около него и не докучает ему, чтоб не открылся как либо навет его; но что делает? Берется за конец верви и отдаляется от брата, прячась во тму, яко породитель тмы, то–есть, оставляет в брате, как занозу, заботу и попечение о том родственнике, ибо знает, что тот родной, или вернее пристрастие к нему, лучше его самого, будет томить и уязвлять его непрестанно. Когда же брат войдет делом в заботы о родном своем, то, какого бы рода ни были заботы те, вместе с тем сходит с того царскаго пути, каким начал шествовать, и чем дальше отступает от него, тем глубже входит в него враг, скрываясь однакож, и только крепче держа в руках вервь пристрастия и об одном заботясь, как бы брат не распознал его козней. Оставив уже совсем царский путь, что, думаешь, говорит в себе брат тот? Спасший душу бывает что создавший ее, — и таким образом окончательно слагается думать, что делает дело христоподражательное. Если есть у него знакомые миряне, то начинает ходить к ним, — и иногда льстит им, хваля их без меры, иногда обличает строго–престрого, а нередко позволяет себе вольности в обращении и пище и нарочно выпускает некия слова, чтоб подвигнуть на смех, и вообще со всяким обращается, по нраву его, чтоб тот охотно принимал его и давал ему деньги. Если видит, что ничего не дают, начинает сам просить без стыда, всюду выставляя предлогом нужды роднаго своего. И бывает, что слышащие такия его речи, будучи сами плотяны и обладаемы теми же страстями, хвалят очень этого несчастнаго монаха и говорят, что он стяжевает себе большую награду. От этого еще более увеличивается и укореняется в нем то пристрастие, — или лучше сказать эта болесть пристрастия (к родным), подобно тому, как вервь въедается в плоть выи (подъяремнаго), глубже и глубже входит в душу его, срастворяется с нею и делается неразделимою от нея. Вследствие сего, мало–по–малу отдаляется он от чистой молитвы, и заменяет слезы по Богу слезами противными Ему, сам не понимая того. Тогда начинает он наконец завидовать тем, кои имеют, и ненавидеть их за то, что не дают ему так много, как бы ему хотелось. И не только это страждет он, но делается сверх того ленивым на всякое послушание и непокоривым. При этом научается говорить ложь, почитая ее мерою благоразумия, — думая и уверяя, что будто Богу дает, что расходует на родных своих. Сверх того и красть начинает понемножку, не думая однакож, что это настоящая кража: так ослепляет его страсть! Да и вообще, что бы и как бы ни доставал он для своих ближних, совесть никогда не обличает его, что сделал худо. Почему и враг, когда наконец ввергнет беднаго монаха во все то, что я сказал, выпускает из своих рук вервь этого пристрастия, крепко и глубоко уже укоренившагося, как какой–либо столп, проникший в преисподняя ада, будучи уверен, что она уже никогда не развяжется.
Это немногое сказал я о тех, которые начинали подвиг. Но о тех, которые и вступают на царский путь монашеской жизни с равнодушием и безпечностию, — что и сказать? У таких пристрастие к родным бывает так сильно и широко, что они чрез него уловляются всякою сетью врага, который ходит всюду, яко лев рыкая, ища кого поглотити; а они между тем охотнее согласятся умереть, чем освободиться от зуб и выдти из страшнейшей пасти этого губительнаго дракона.
Мы же, с верою приемля все сказанное, помолимся Богу от всей души, да не даст Он нам прельститься когда либо от врага, или преступив какую либо заповедь, большую или малую, соступить с царскаго пути, ведущаго в царство небесное, и попасть в оковы какой либо страсти. Но шествуя тем путем, не обращая очей своих на что либо другое, восподвизаемся тещи им с усердием, да постигнем Христа, и когда постигнем, припадем к Нему и восплачемся пред Ним, тепло моля Его, чтоб Он никогда не отступал от нас и не допускал нас соступить с пути царскаго, который есть сам Он, как говорит:
СЛОВО СЕМЬДЕСЯТ ПЯТОЕ
1. Однажды, когда читал я (собравшимся у меня) богомудрыя писания преподобнаго отца нашего Симеона Студита, то там между другими мудрыми его наставлениями нашлось написанным и следующее: брате, никогда не причащайся Пречистых Таин без слез. (Это сам он соблюдал всю свою жизнь, потому и нас учил томуже). Услышав это, слушатели (а были тут не миряне только, но и монахи, именитые по добродетелям) удивились слову и, смотря друг на друга, будто улыбнулись и сказали все в один голос: так нам, выходит, никогда не следует причащаться, но всегда устраняться от причастия. Запомнилось мне это слово, и я, находясь однажды наедине, вспомнил о тех, кои так сказали, много скорбел и горько плакал, с великим болезнованием сердца говоря в себе: неужели сказавшие такия слова в самом деле так умствуют и от всей души полагают, что невозможно плакать, приступая к причащению? Или они думают, что плач вообще дело незначительное, и потому презрительно отнеслись к слову отца нашего? Ибо кто не считает денно–ночнаго плача пред лицем Христа Господа делом важным, тот, конечно, и когда станет приступать к причащению божественных Таин, не только не восплачет, но и не прослезится и капли слезной не испустит. И невозможно этому быть; разве, может быть, иной раз, случится это с кем–либо или по особому Божию устроению, неизъяснимому, или по другой какой случайной причине, сторонней, по причине вспоминания, например, о чем–либо плачевном.
Которые думают, что невозможно причащаться Пречистых Таин со слезами, — горе нечувствию и жестокосердию тех! Горе безпечности и ослеплению тех, которые говорят это! Если бы они испытывали и разсуждали себя самих, то не были бы осуждены от собственных слов своих; если б позаботились покаяться, то никогда не сказали бы, что это невозможно; если бы они делом приносили плоды (покаяния), то не оставались бы непричастными благу сему, сему великому дару Божию; если б они стяжали в сердцах своих страх Божий, то исповедали бы, что возможно плакать и рыдать не только во время причащения, но и во всякое другое время.
Почему желая убедить любовь вашу в возможности сего в настоящем слове, я обращаюсь к сказавшим такия слова, как бы они были здесь, и вопрошаю их: добрые братия мои, говорящие это, скажите мне, почему вы говорите, что это невозможно? — Да потому, говорят, что иные люди легко приходят в умиление и плач, а иные столь крепки сердцем, что не плачут и не кричат, даже когда их бьют. Так эти крепкосердые как могут и к св. причащению приступать с плачем и слезами? Но и сами иереи, каждый день совершающие литургию, могут ли всегда плакать? — На это я отвечаю им: вы говорите, что иные крепкосерды и нескоро приходят в сокрушение; но скажите мне, прошу вас, по какой причине они таковы? Если же не знаете этого,
