Глаза Энвера бежали вдаль, в темноту ночи, за Каму, за Москву, за океаны, — и видел он, обогнув планету, жену, которая смотрела ему в глаза. Она не спала и думала. Может быть, о нем. Они уснули…
На следующий день город хоронил Белокурова.
К строительным бригадам, отпущенным с работы, присоединилось столько народу, что дружинникам пришлось перекрыть движение на проспекте Джалиля.
Энвер не смог постоять у гроба в белокуровском общежитии — с утра ездил по стройке. В глазах рябило от лиц, от вспышек электросварки, от оранжевых кранов ДЭК-50, полузатонувших в зеленой глине…
Он догнал на машине толпу, растянувшуюся на два квартала, попросил шофера подъехать через час к кладбищу и пошел дальше пешком, торопясь, обгоняя людей, наступая на ветки белой и красной сирени.
Кладбище располагалось на высоком берегу Камы, слева от Красных Кораблей, между поселком Энтузиастов и Красными Кораблями. Можно было Белокурова отвезти напрямую — через поле, но он был один из тех, кто начинал Каваз, и поэтому ему оказали такую честь — провезли через весь город Красные Корабли, а дальше понесли — вдоль берега — на руках. А слева, по полю, прямо от вагончиков, по дороге среди низенькой зеленой ржи, тянулась вереница людей… Все, кому в ночь, кто свободен, кто на больничном, собрались проводить Белокурова.
Толпа медленно шла под звоны и вздохи духового оркестра. Внезапно разразился ливень. Все вокруг потемнело. Но колонна не распалась.
Гром забивал звуки труб и фанфар. Гром перекрывал голоса. Но музыканты играли.
Люди шли по яру, над грузовым портом, над бесконечными кранами и трубами белых пароходов. В воздухе крепко пахло электрическими разрядами и черным дымом солярки. Канатами и лодками.
Догнав колонну, Энвер увидел Шагидуллина.
Алмаз нес по правую сторону, в середине, гроб. Он сутулился, все никак не мог соразмерить свой рост и длину полотенца, мокрого, перекрученного, как сверло. То чересчур перетягивал его, забирал в правую руку — и, чтобы край гроба не поднимался выше нужного, приходилось сгибаться, клонить шею вниз, то немного отпускал, косясь влево, и тогда можно было выпрямиться, тихонько отдышаться. Он был без кепки, мокрый. Мимо его лица тянулись руки. Они раскрыли большие черные зонты — над Белокуровым.
Впереди медленно катился грузовик с темно-красной крышкой гроба, с венками и звездой на алюминиевом шесте. Ботинки людей криво ступали, скользя в желтой глине. Визгливо и хрипло играл духовой оркестр.
Дождь прекратился, подул сильный ветер с Камы. Кама была темная, взъерошенная, но по ней бежали гладкие дугообразные полосы. Плоская необъятная река кружилась, как старая патефонная пластинка. Оркестр играл траурный марш Шопена: Та-там та-та-там… та-та-там та-та-та…
Труба дребезжала, плакала. Бас рычал глухо и сипло. Тарелки грохотали так, что птицы, мелькнувшие над берегом, свернули, как от ветра, в сторону. А ветер дул как раз им навстречу — с Камы, влажный, пахнущий первыми цветами земли.
Энвер шел рядом с Алмазом, но Алмаз не видел его. Он, наверное, сейчас вообще ничего не видел. Нос от холода стал красноватым, возле губ залегли две складки, фиолетовые губы кривились, подбородок дрожал. Лицо юноши было бледное, скуластое, со впалыми щеками, это было лицо уже взрослого человека.
«Давно я его не видел, — подумал Энвер. — Когда знамя вручал, его не было. Глаза-то какие. Черные — не черные, а как смородина в осенней паутине… Изменился парень. Вот и первые его похороны. Да какие! Это же был его друг. Как я его понимаю…»
Рядом с Алмазом шли девушки, тоже вымокшие, без плащей. Они плакали. Одна несла мастерок.
Над грузовиком выросла красноватая туча кладбищенских сосен. Стволы тускло сияли, как омертвевшие молнии. Топорщили крылья вороны. Толпа молча вошла за ограду. Алмаз еще ниже наклонил голову.
Энвер на секунду увидел землю — черную-черную, богатую черноземом, мягкую, мокрую, страшную.
Грянул оркестр. Нарочно они фальшивят или так, по их мнению, сильнее пробирает?
С Белокуровым прощались. Председатель постройкома ОС Дрожжин сказал очень тихим голосом:
— Я его мало знал… только за последнее время разглядел. Скромный был командир… избегал всего этого… — Дрожжин кашлянул. — Сегодня мы хороним Анатолия Белокурова… лучшего строителя Каваза… Прощай, Анатолий Белокуров. Лучший строитель Каваза… Кхм… хотели тебе… вам квартиру… да вот… — Дрожжин махнул рукой и суетливо закурил.
Горяев увидел в толпе тех девушек, что шли рядом с гробом.
Одна бросила в могилу мастерок и цветы. Другая закусила губу и щурилась, и слезы без конца текли по ее лицу. Третья уткнулась в грудь пожилой женщине. Наверное, невеста… Алмаз курил поодаль. Ах, да, он же не с ними работает. Интересно, прилетели ли родители? Горяев негромко спросил у людей поблизости:
— А где его родители?..
Шепот пошел по толпе. И вернулся:
— Одна мать у него. Прислали телеграмму. В больницу увезли… А отец еще в прошлом году умер. Вот не повезло-то семье!
Энвер услышал разговор за своей спиной:
— И зря он так. Толька-то взялся… ударит — не разожмешь. Надо проверять вот этой стороной ладони. Если ток есть, рука в кулак, а контакт-то с той стороны! Вся хитрость.
— Он не знал, Серега. Откуда ему. Эх, парень был.
Энвер опустил глаза и увидел в могиле черный слой земли, а ниже — глинистый желтый слой, с камнями, привычно определил: «Трудно и бульдозерами брать такой грунт… четвертой-пятой категории, наверное. О чем я думаю?! Тут человека хоронят, а я — о категориях… Прости, Белокуров».
Оркестр снова заиграл тягостное и оглушительное — на весь мир.
Та-рам, пам, па-пам. Та-ра-рам, па-па-пам!..
Алмаз, удивленно вскинув черные тонкие брови, смотрел в яму, куда Белокурова должны были сейчас положить. Оркестр застонал. Его можно было слышать всем телом, как он был жуток и грозен; ухали медные тарелки; молча сидели на деревьях черные, грузные вороны.
Через несколько минут все было кончено.
Толпа по обрывкам цветов, по черно-красным повязкам побрела с кладбища. Молодежь молча надевала кепки. Энвер подумал: «Возле каждого кладбища обычно юродивые и старухи нищие. Здесь же никого. Здесь нет стариков. Город молодых».
Энвер приехал в партком. На столе лежали бумаги. Энвер закурил, стал читать. Но глаза не слушались его. Жаль, что он не поговорил с Алмазом Шагидуллиным. Наверное, парнишке плохо.
Горяев вышел, сел в машину и поехал в общежитие строителей.
Дежурная у него спросила документы. Он отдал ярко-красное удостоверение — его положили в общий ящик с черными, грязными, распухшими, облезлыми удостоверениями и паспортами рабочих.
Пол в коридоре был затоптан. Дверь открыта. Здесь было невозможно дышать из-за синего табачного дыма. Люди стояли, сидели на стульях и кроватях, кроме одной, возле левой стены, — строго заправленная, пустая, она резко выделялась. Возле двери расположились на корточках. Девушек не было.
— Здравствуйте, товарищи… — сказал негромко Энвер. И пожалел. Очень уж официально получилось. — Здрасьте.
Ему кивнули — проходи. Его здесь не знали. Что ж, тем лучше. Налили стакан водки — он выпил. И разговор продолжился.
— Глупая смерть. Глупая.
— А какая умная?..
— Что говорить. Обеими руками. Ну почему? Что он, не понимал? Меня вот каждый день трясет — и