огоньком вовнутрь, и проворчал:
— Слишком много ее сэкономили.
— Вот и я говорю…
Мы выпили.
Он с интересом посмотрел на меня и вдруг спросил:
— Не продашь?
— Ну что я, псих, что ли? Конечно, не продам. Чего продавать-то, — забормотал я, наливая по новой.
— А хрен с тобой, продавай, — сказал он, хрустнув пальцами. — Дело прошлое. Понимаешь, время-то какое было, тридцатые годы… Мы на южной границе служили. А тут и название придумали: нарушитель границы. Он нарушитель, понимаешь. Он хочет нарушить границу. А с какой стороны нарушить — это ведь все равно. Границу нарушать нельзя, понял?
Мы пили коньяк из граненых редакционных стаканов. За окном темнело. Мы смотрели в окно и думали.
Я думал: «Бог ты мой! Тридцатые годы. Лагерь, опутанный колючей проволокой. Сторожевые вышки со стрелками. Воющие собаки. Заросшие, истощенные, грязные заключенные. Вот они сбились в кучу и о чем-то шепчутся, прикрываясь от ветра рукавами своих телогреек третьего срока годности. И вот они бегут. Они перегрызают колючую проволоку и бегут. Сзади стреляют, лают собаки, ветер сбивает с ног, а они бегут. И они продираются сквозь тайгу, и подыхают от голода, и прячутся от людей и дорог. На юг! Там граница, там надежда на спасение. И у них зверские лица изголодавшихся людей, и они жрут кору деревьев и снова умирают. Но некоторые, те, кто оказался сильнее или проворнее, подошли к границе. Там, за горизонтом, — свобода! Там…
А здесь, у границы стоит пограничник Маремуха со своим верным другом Индусом, натренированным хватать людей за горло и за правую руку. И от его страшной голодной пасти не спасет изодранная вшивая телогрейка.
И только у Маремухи таких — четыреста! А рядом — другой Маремуха, и у него тоже — четыреста! И у третьего — тоже! И у каждого! Потому что есть название — „нарушитель границы“. А в какую сторону бежит „нарушитель“ — это ведь все равно!»
Мы курили, и огоньки наших сигарет освещали его старое измученное лицо.
— А потом что было?
— А потом… Суп с котом! — сказал он. — Это я правду говорю: суп с котом. Думаешь, нас там иначе кормили?
— Значит, и вы там были?
— Был, значит. Все мы там были. Больно много знали… И ты, смотри, будешь много знать…
— А потом?
— А потом вспомнили про меня… В школу направили, собачек учить. Собачки видел какие? Что надо! А теперь, вроде… И полковник, и герой… Время-то идет… Наливай по последней.
Мы вернулись в кабинет главного редактора, который подводил итоги интервью.
— Таким образом, — говорил он, — награда всегда находит героя. В нашей жизни всегда есть место подвигу. И мы, сегодняшнее поколение советских людей, всегда будем следовать по пути наших отцов, ярким представителем которых является полковник Маремуха.
— И его верный друг, собака Индус, — сказал я.
Собака подняла голову и посмотрела на меня долгим, внимательным взглядом.
19
Видели ли вы московские «забегаловки»? Это будки, изредка разбросанные по переулкам, на которых время от времени меняется вывеска «Пиво» на вывеску «Квас». Чаще всего в окошке будки висит табличка «Пива нет», и скучающая продавщица, толстая и грубая Катька или Маруська, разбогатевшая на пивной пене, которую она наливает в плохо вымытые поллитровые кружки («недолив», как ласково называют эту нехитрую операцию старожилы и милиционеры), смачно ест бутерброд и огрызается прохожим.
В конце дня рабочий люд становится в длиннющие очереди, чтобы побаловаться после работы кружечкой пивка из бочки. Очередь идет медленно, каждый берет две, а то и три кружки, и уж если у кого в кармане найдется кусок сушеной воблы, то этот парень здесь царь и Бог, потому что по пивному ритуалу нужно так разделать этот кусочек соленой рыбки, чтобы каждая косточка ее была обглодана, высосана, да еще ломтик отдан товарищу по очереди, а там, глядишь, беседа потекла, и анекдотик рассказан про Чапаева, и про бабу, законную одну бабенку, классную, что вчера на танцах в Останкино отличилась, всем выдала — будь здоров, какая баба, — и про правительство, у них самих небось хлопот полон рот…
Пивнушка эта — и клуб, и место отдыха, и буфет, где можно после работы выпить «особой» бутылочку на троих, а то, гляди, и на двоих. Наливаешь из внутреннего кармана пиджака (где заветная, в «Гастрономе» купленная вскладчину, в газетку завернутая, чтоб милиция не видела) в кружечку, пивком зальешь для цвету и — живи, как человек!
Столов у забегаловки, конечно, нет, поэтому приспосабливаются люди кто как — кто на мусорном ящике, застеленном газеткой, кто на кирпичиках, а кто и так просто, стоя кучками. И пьют себе пиво. Это специально так «в стоячку» придумано, чтоб не собирались да не трепались про что не положено. Чтоб выпил кружечку — и топай домой, к жене, детишкам, телевизору.
Но мужчины расходятся неохотно, а денег все равно маловато.
— Васька, дай рубль до получки!
— Что ты, у самого нет.
— Да двадцатого отдам. У меня прогрессивка будет.
— Ну что я, жид, что ли? Говорю нет, значит, нет.
Я любил пивнушку на моей улице. То есть я любил смотреть, как пьет народ. Я и сам иногда вставал в очередь. Выпьешь кружечку, послушаешь, что кругом говорят, и ладно. Прикоснулся к жизни. А то уж больно узок круг, страшно далеки они от народа…
Этот пожилой дядька был давно мною примечен в очереди. Он все как-то неуверенно крутился, пропускал вперед стоявших позади, какой-то весь чистенький, заштопанный, но неуверенный какой-то. В общем, не из нашей очереди человек. Он встретился со мной глазами, что-то в нем дрогнуло, он сказал стоявшим позади:
— Простите, я на секунду отойду, я здесь стоял. Я сейчас…
Меня как-то покоробило от этого его «простите». Ну не принято так. Ты же не в ресторане. Ты у Катьки пиво берешь, какое уж тут «простите». Нет, не наш человек.
Он подошел ко мне и сказал:
— Вы, случайно, не коллекционер?
— Да, вроде, нет. А что у вас?
— Видите ли, у меня немного не хватает денег, может быть, вы купите?
Он разжал ладонь, и я увидел медаль «За боевые заслуги». Я немного ошалел.
— Ну ладно, — сказал я, — чего это вы? Сколько вам не хватает?
— Да, пожалуй, копеек пятьдесят.
Я дал ему полтинник, и он побежал к своей очереди.
Потом мы очутились рядом и медленно пили свое пиво, и он вдруг, просто так, стал мне рассказывать и рассказывать. И его речь, московский интеллигентский такой говорок засел в моей памяти. И я сейчас постараюсь вам его передать, постараюсь даже сохранить интонацию, только чуть-чуть от себя, чуть-чуть, ну самую малость…
Станция была маленькая, запущенная. Она чернела в белом снегу обугленной головешкой и только белые полоски, перекрещивающие окна, придавали ей нелепо нарядный вид. «Господи, неужели и здесь бомбят…», — ужаснулся Владимир Николаевич, прижимая к себе потертый, совсем не военный чемоданчик