Пастернак вел себя на крепкую четверку».
Пройдет, однако, еще немного лет, и Арагон с Триоле поднимут свои голоса в защиту Синявского с Даниэлем, затем против советского вторжения в Прагу, к ним присоединится еще один редактор журнала Пьер Дэкс (сам в 40-е годы марионетка в руках Лубянки), женившийся на дочери ненавистного Кремлю Артура Лондона, – и московская подписка на «Леттр Франсэз» неожиданно прекратится, а с ней и основные средства для существования журнала.
В августе выпустил английское издание романа британец Коллинз, не поверивший московским угрозам и подметным письмам, а вскоре в том же переводе (Макса Хэйуорда и Мани Харари) было напечатано американское – в издательстве Pantheon Books. Английским переводом (а также и самим произведением с его «искусственными метелями») оказался крайне недоволен Владимир Набоков, которому в конце лета или начале осени (во всяком случае, до Нобелевской премии) была заказана рецензия на книгу для американского журнала «The Reporter». О набоковских откликах мы расскажем в девятой главе.
Как это ни странно, Мишелю Окутюрье удалось еще раз (перед наступлением долгого запрета) приехать в Советский Союз – в августе 1958 года, для участия в Четвертом Международном конгрессе славистов, проходившем в Москве с 1 по 10 сентября. В одном из писем, – вспоминает Окутюрье, – Пастернак пишет, что я был у него в гостях на даче, и вид у меня был какой-то удрученный, как будто я не хотел ему что-то говорить: вероятно, французский перевод был плохо встречен. «Ничего такого не было, я просто робел» (Окутюрье).
Пастернаку к тому времени уже привезли французское издание книги. Он пригласил своего переводчика и на следующий день, когда к нему приехали обедать Роман Якобсон с женой. «Так что я участвовал в большом обеде в Переделкино, где обслуживала, но молчала Зинаида Николаевна» (Окутюрье).
Имя Романа Якобсона уже тогда было известно каждому образованному человеку, а Пастернак знал своего гостя и лично, и как давнего исследователя его поэзии. Правда, о перипетиях судьбы ученого у собравшихся были весьма смутные представления. А перипетии эти весьма интересно подсвечивают позицию яростного противника выхода «Доктора Живаго» в «Мутоне».
Языковед, литературовед, переводчик и редактор Роман Осипович Якобсон (1896—1982) внес значительный вклад в самые разные научные дисциплины: акцентологию, фонологию, поэтику, стиховедение, фольклористику и средневековую славянскую письменность. Его работы повлияли на развитие нейролингвистики. Он писал о Блоке, Маяковском, Пастернаке, Пушкине, Радищеве, Хлебникове, с гимназических лет собирал московский фольклор, интересовался синтаксическими глоссолалиями XVIII века и магическими народными заклинаниями. В молодые годы сблизился в Москве с Казимиром Малевичем, Павлом Филоновым и Велимиром Хлебниковым, также интересовавшимися культурными корнями. На примере Стефана Маллармэ изучал соотношения звуков и значений.
В 1915 году Якобсон возглавил Московский лингвистический кружок, в котором принимали участие Владимир Маяковский, Осип Мандельштам, Борис Пастернак. Был активным членом ОПОЯЗа. Окончил в 1918 году Московский университет, где успел проработать в течение двух лет.
Писал футуристические стихи под псевдонимом Алягров.
С самого начала Якобсон симпатизировал новой власти, дружил с видными большевиками, не брезговал чекистскими связями Осипа Брика, льнул к сестрам Каган (Эльзе Триоле и Лиле Брик), выполнявшим деликатные поручения Лубянки.
В 1920 году как переводчик и пресс-атташе в составе советского представительства Красного креста был отправлен в Прагу, где участвовал в репатриации русских военнопленных, задержавшихся в Европе после Первой мировой войны.
В 1926 году стал одним из основателей знаменитого Пражского лингвистического кружка (Петр Богатырев, Николай Трубецкой и др.) и его вице-президентом. Дружил со многими чешскими поэтами и художниками-авангардистами. Опубликовал книгу «О чешском стихе преимущественно в сопоставлении с русским» (1923).
По данным историка художественного авангарда Томаша Гланца,
«с самого начала пребывания Якобсона в Праге в архивных документах возникает подозрение, что он работает советским агентом. Представитель чехословацкой миссии в Москве Вацлав Гирса уже в 1922 г. не сомневался, что студент философского факультета „Якобсон – доносчик советской миссии, шпион и провокатор“, доказывая свое предположение сведениями, полученными от русских семей, осевших в Праге. По мнению Гирсы, „нет сомнений, что Якобсон – агент ГПУ и что его задачей является разведывательная деятельность среди русских эмигрантов в ЧСР“.
За советской миссией, – продолжает Т. Гланц, – в пражской гостинице «Империал», естественно, следила чешская разведка. В 1922 г. неосторожного агента Бёма Якобсон запер в номере гостиницы, принадлежавшем миссии. Было открыто судебное дело (против Якобсона), которое прекратил лишь премьер-министр чехословацкого правительства и одновременно министр иностранных дел, будущий президент ЧСР Эдвард Бенеш» (Гланц, с. 359).
Сохранился документ о телефонном разговоре Бенеша с высокопоставленным чиновником МВД, где обсуждался так и не решенный вопрос: обладает ли Якобсон правом экстерриториальности или нет.
На этот правильно поставленный вопрос, – остроумно отмечает Томаш Гланц, – нельзя было дать лишь юридический ответ:
«У Якобсона была экстерриториальность высшего, априорного, методологического порядка, предоставляющая ему, в отличие от иммунитета депутатов, не только неподсудность за свои высказывания, но и особый статус, допускающий сохранение сущностной позиции (лингвиста-филолога, открытого к пониманию очищенного и обнаженного текста) при одновременном проникновении в чужое, несобственное пространство – государства, политической системы, или – в связи с анализом языка и литературы – в „не- тексте“ смерти, в области идеологии, психопатологии.
Таким образом, – заключает Т. Гланц, – нет противоречий между одновременной службой Якобсона как культурной чехословацкой политике, так и советской политической культуре: по секретным документам мы знаем, что в 1926 г. Якобсон был посредником между чешскими властями и московским правительством, заставляющим Прагу под угрозой санкций немедленно признать государство СССР. Документ МИД ЧСР говорит о том, что «Советы пользуются Якобсоном для того, чтобы неофициально сообщать министерству то, что Советы хотят передать нашему правительству»» (там же, с. 359—360).
В 1929 году Якобсон возглавил Восточноевропейский отдел берлинского журнала «Slavische Rundschau», в 1930-м защитил диссертацию в Немецком университете Праги.
Участвовал в многочисленных международных конгрессах славистов (Гаага, Амстердам, Рим, Копенгаген, Гент).
В 1933 году получил преподавательское место в Брно в Университете Масарика, где работал до 1938 года.
На протяжении 20—30-х годов (а потом и в послевоенное время) у советской цензуры к Якобсону было двойственное отношение. Работы его выйти в СССР не могли (да он, по всей видимости, и не предлагал их), но его имя в печати не было табуировано. Ни одна якобсоновская книга никогда не была в списках запрещенных. Владимир Маяковский десятилетиями в переиздаваемых стихах предлагал «поболтать о Ромке Якобсоне», Виктор Шкловский упоминал его в своих книгах, в «Третьей фабрике» посвятил ему отдельную ностальгическую главку. Ничего подобного в отношении других заграничных русских представить себе было нельзя. Да и что было не дозволять Якобсона, если даже в специальных лингвистических работах он подавал «революционный эксперимент» в России в самом выигрышном свете и аргументировал равное уважение к Достоевскому и советской власти перед западной интеллигенцией.
Живя и укореняясь в Чехословакии (в 1935 он, разведясь с Софьей Фельдман, женился на чешке Сватаве Пирковой), Якобсон для советских властей оставался персоной вполне грата: перспектива его возвращения и работы оставалась достаточно реальной. Ждали Якобсона на родине и друзья юности – Шкловский и Тынянов, мечтавшие возродить ОПОЯЗ под новым именем и реализовать программу «Проблемы изучения языка и литературы».
Надеждам этим, по известным политическим причинам, осуществиться было не суждено. Серьезную