проблемах ученого, вызванных политически оголтелой атмосферой определенного периода, а не на существе вопроса.
Между тем, у некоторых эмигрантов политические симпатии Якобсона никакого сомнения не вызывали. Всем хорошо известен литературный анекдот о Якобсоне и Набокове. Тогда еще не выпустивший «Лолиту» и потому нуждавшийся писатель просился на кафедру русской литературы Гарвардского университета (где он параллельно, на другой кафедре, изучал бабочек). Роман Якобсон якобы сказал ученому совету: «Спору нет, слон, конечно, животное крупное, но не брать же его на этом основании профессором зоологии».
К анекдоту этому (удивляющему странной якобсоновой бессердечностью) забывают прибавить, что задолго до кафедрального конфликта Набоков во всеуслышание неоднократно называл Якобсона «красным агентом» (рассказано Исайей Берлином).
Томаш Гланц, между тем, пишет прямо:
«С 1941 г. Якобсон является сотрудником чехословацкой военной разведки в США. После войны развивается новый вариант позиции Якобсона как субъекта и объекта разведывательной деятельности. Он продолжает играть роль агента чешской культуры, прежде всего, чешского структурализма и Пражского лингвистического кружка – только на сей раз не в Европе, а в Америке, и без ведома и желания чешских властей. Одновременно в статьях чешской прессы и в документах коммунистического МВД Якобсон становится опаснейшим агентом ФБР, специалистом по Восточной Европе» (Гланц, с. 360).
17 мая 1956 года, после 36 лет отсутствия, Якобсон приехал в Москву на расширенное заседание Международного комитета славистов. В профессиональной московско-ленинградской лингвистической среде о подозрениях ФБР в адрес Якобсона, разумеется, ничего известно не было. Советская пропаганда, наоборот, подавала Якобсона как буржуазного ученого, с которым надо держать ухо востро. Как вспоминал Вяч. Вс. Иванов,
«во главе всех этих мероприятий стоял академик В. В. Виноградов, тогда очень влиятельный. Он добился того, что в Москву – сперва на заседание комитета, а потом и на съезд – должны были приехать все самые видные слависты мира; как мы узнали теперь из публикаций архивных материалов, ему пришлось писать особое письмо с обоснованием необходимости разрешить Якобсону приехать в Москву. Мы с волнением ждали предстоящего приезда Якобсона – фигуры для нас легендарной. Мы чуть не наизусть знали его ранние работы, на них себя воспитывали. В официальной советской печати о нем было понаписано много дурного. Но сейчас ситуация менялась стремительно. Незадолго до описываемых дней состоялся 20-й съезд партии, на котором Хрущев сделал тайный доклад о преступлениях Сталина. (...) Время всеобщего страха кончалось» (Вяч. Иванов, с. 219).
Палки, втыкаемые Якобсону в колеса, никого не должны смущать: они были лучшим кремлевским доводом против советскости гарвардского профессора. К тому же, оттепельные пропагандисты ругали его не от безликого властного лица, а спускали на него коллег:
«В журналах, – вспоминает Вяч. Вс. Иванов, – начали появляться статьи с резкими нападками на Якобсона, в частности, по поводу его толкования Маяковского, расходившегося с официальной советской версией» (там же, с. 230). «(...) Россказни о Якобсоне как об американском разведчике или агенте (которые, как мы теперь знаем из недавних публикаций, КГБ распространял до 1960-х годов) поддерживались еще и провокационными слухами, доходившими из Чехословакии, где усмотрели (или намеренно подбросили) какие-то будто бы запретные публикации в бандеролях, присланных Якобсоном своим друзьям. О трусливой позиции многих из числа чешских ученых Якобсон говорил брезгливо. По его словам, когда он стал ездить на научные конгрессы в Восточной Европе, русские говорили с ним в залах заседаний, венгры – в коридорах, чехи – в уборной» (с. 229).
В этот свой первый приезд в Москву Якобсон виделся с некоторыми старыми друзьями и знакомыми. Вяч. Вс. Иванов, сопровождавший гостя буквально повсюду, вспоминал:
«После лекции мы были званы вместе с Якобсоном в гости к Пастернаку на дачу в Переделкино. Якобсон с Богатыревыми – отцом (фольклористом Петром Григорьевичем, с которым Якобсона связывала давняя дружба) и сыном (Костей, моим приятелем) – и стиховедом и пушкинистом Б. В. Томашевским (...) еще задержались в Москве. А меня родительская машина довезла до Переделкина раньше, чем их. Я поднялся наверх к Борису Леонидовичу в его почти пустой кабинет. Он начал меня расспрашивать о Якобсоне. Пастернак спрашивал меня, стоит ли говорить Якобсону о его намерении издать роман за границей. Я объяснял про здешнее положение Якобсона, еще достаточно тогда неопределенное.
В кабинет вошли Якобсон с другими гостями. Они уселись вокруг письменного стола, за которым оставался хозяин дома. Пастернак начал Роману говорить о незаслуженности своей заграничной известности, к которой причастен и Якобсон. Оба они помнили о своей предвоенной переписке после выхода статьи Якобсона о прозе Пастернака и пражского издания книги стихотворных переводов, на которую Пастернак отозвался стихами («...На днях я вышел книгой в Праге...»). Теперь Пастернак от тех своих ранних вещей отказывается, они его больше не устраивают.
В общем потоке фраз о том, что он написал теперь, Пастернак упомянул и о своем желании увидеть роман напечатанным за границей. На это Якобсон никак не отозвался. Если у Пастернака в предыдущем разговоре со мной и мелькнуло намерение вовлечь Якобсона в эту свою затею, реакция того едва ли обнадежила Пастернака. Разговор не имел продолжения» (Вяч. Иванов, с. 221—222).
В конце августа 1958 года Якобсон снова появился в Москве – на Четвертом Международном конгрессе славистов. Вот как вспоминает этот визит Вяч. Вс. Иванов:
«Мы снова побывали вместе у Пастернака. Еще до этого второго приезда Якобсона в Москву Пастернак о нем вспоминал. (...) Когда мы подходили к даче, Якобсон сказал мне, что был только что у Эренбурга и тот сообщил ему, что присуждение Нобелевской премии Пастернаку – дело, в Стокгольме уже решенное. Пастернак начал встречу с того, что хочет рассказать нам, как на самом деле обстояло дело со звонком ему Сталина по поводу Мандельштама. В это время, после выхода романа, в заграничной левой или просоветской печати стали появляться статьи (например, Эльзы Триоле), направленные против Пастернака. Поэтому он хотел, чтобы мы знали правду об этой истории» (там же, с. 226—227).
В те дни Якобсон еще не мог знать о тайном появлении «Доктора Живаго» по-русски, да где – в издательстве, которое Роман Осипович вскормил и взрастил! Он ужинал в гостеприимном доме Пастернака, и оба они не подозревали, что запрещенная книга скоро разделит их позиции.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Мутон на заклание
Все по-настоящему запрещенные книги печатаются в Амстердаме.
После окончания второй мировой войны ни одна книга в русской эмиграции без тайных американских субсидий на свет не появилась бы.
Как всякая максима, подобное утверждение обладает грубостью обобщения. Были, разумеется, сборники стихов, выпускавшиеся за свой счет. Существовали труды богословских центров, никакого отношения к разведке не имевших. Появлялись научные исследования, печатавшиеся по предварительной подписке или на средства университетов. Землячества и выпускники всевозможных курсов (Бестужевских, например) вносили свою долю на памятную книгу о славных дореволюционных временах.
Но «главные» книги, общественно-значимые, историко-публицистические, документально- разоблачительные, перепечатки некогда советских, а затем запрещенных в СССР изданий, почти вся мемуаристика, 99 процентов журнальной и газетной периодики, все без исключения переводные книги, работа некоторых издательств на корню – тысячи эмигрантских названий за послевоенных полвека оплачивались Центральным разведывательным управлением США. Но не напрямую: никто из эмигрантов не приходил к кассовому окошку в здании ЦРУ в Лэнгли со словами: мне, пожалуйста, пятнадцать тысяч на журнал «Континент». ЦРУ действовало через разнообразные фонды и благотворительные организации – как уже существовавшие, так и специально организованные, а иногда и через западные издательства, которым предоставляли необходимые суммы для оплаты конкретной работы. Всё это в последние годы стало хорошо известно в России под названием «крыша».
Справедливо это не только для русской эмиграции, да и начинался этот проект поддержки эмигрантских изданий не с русских книг и журналов. Проект, в данном случае, – не сегодняшнее модное слово, а вполне американское: затея именовалась «Book Project» (Книжный проект) и была разработана поначалу для Восточной Европы, освобожденной советскими войсками и тут же задушенной кремлевской