предлагал Жаклин де Пруайяр поехать в Стокгольм вместо него. Но в это время вся переписка Пастернака была блокирована, и упоминание об этой открытке, не дошедшей до адресата, мы встретили в докладной записке председателя Комитета госбезопасности А. Шелепина. В тот день в „Правде“ появилась статья о выдающихся открытиях советских физиков И. М. Франка, П. А. Черенкова и И. Е. Тамма, награжденных Нобелевской премией по физике. Подписанная шестью академиками, статья содержала двусмысленный абзац о том, что присуждение Нобелевской премии по физике было объективным, а по литературе – вызвано политическими соображениями. Академик М. А. Леонтович попросил меня поехать с ним в Переделкино. Он счел своим долгом уверить Пастернака в том, что физики так не считают, и тенденциозные фразы были вставлены в текст помимо их воли. Мы встретили отца на улице. Его было не узнать. Серое, без кровинки лицо, измученные, несчастные глаза, и на все рассказы – одно:
– Теперь это все не важно, я отказался от премии. (...) Жертва, которую принес Пастернак, отказавшись от премии, уже никому не была нужна. Ее не заметили. Она ничем не облегчила его положения. Все шло своим заранее заготовленным ходом» (Континент, № 108, с. 230; ЕБП. Биография, с. 706).
30 октября 58. Лидия Чуковская описывает впечатление от речи Владимира Семичастного, напечатанной в «Комсомольской правде»:
«Сначала сравнение с овцой. Паршивая овца в стаде. Ну, это обыкновенно. Потом – образ не выдержан! – овца превращается в свинью.
(...) Самое примечательное тут слово – кушает. «Свинья кушает». Вот он кто такой, товарищ Семичастный. Он полагает, что слово «ест» – грубое слово, а сказать о свинье «кушает» – это представляется ему более интеллигентным» (Чуковская, т. 2, с. 327).
Как записал Всеволод Иванов, Пастернак в эти дни шутил, что перед приходом к ним должен принимать ванну: так поливают его грязью (Шум погони, с. 40).
31 октября на общемосковском собрании писателей решение секретариата об исключении Пастернака из Союза писателей было единодушно одобрено. Писатели обратились к Президиуму Верховного Совета с просьбой лишить Пастернака гражданства и выслать из страны. Газеты в эти дни соревновались в публикациях читательских писем, полных «гнева народа», возмущенного предательством отщепенца, продавшегося за тридцать сребреников.
«Вы должны знать, товарищи, – говорил в своей речи критик Корнелий Зелинский, – имя Пастернака сейчас на Западе, откуда я приехал, это синоним войны. Пастернак – это знамя холодной войны. Не случайно за это имя уцепились самые реакционные, самые монархические, самые разнузданные круги. Портреты Пастернака печатают на первых страницах газет рядом с другим предателем Чан Кай- Ши.
Вот в моих руках газетка, которая издается в Риме, которую я только что привез, – «Дейли Америкен», издающаяся на английском языке. Видите, на первой странице портрет Пастернака и комментарии по поводу присуждения ему премии. Здесь говорится о том, что присуждение Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго» является литературной атомной бомбой против коммунистического режима. Далее говорится о том, что якобы какой-то шведский критик назвал присуждение этой премии ударом в лицо советскому правительству. Вот как враги восприняли присуждение Пастернаку Нобелевской премии. Повторяю: Пастернак – это война, это знамя холодной войны» (С разных точек зрения, с. 57).
Надо признать, что Зелинский говорил совершенно точно. Масла в огонь подлил сам Госсекретарь США Джон Фостер Даллес (брат руководителя ЦРУ), который заявил на пресс-конференции, что Нобелевский комитет – что бы он ни утверждал, – дал премию Пастернаку исключительно за «Доктора Живаго».
В праздничном настроении пребывал и голландский контрразведчик ван дер Вилден: ему выпало участвовать в деле, приведшем к Нобелевской премии, но только с коллегами он этой тайной поделиться не мог. «Это была настоящая веха – начало самиздата, восточноевропейского подпольного искусства, и мы внесли в это и свой посильный вклад», – с гордостью вспоминает он теперь.
«Высылка за границу, – рассказывает сын поэта, – обсуждалась с Поликарповым в ЦК. Пастернак болезненно воспринял отказ Зинаиды Николаевны, которая сказала, что не может покинуть родину, и Лёни, не захотевшего разлучаться с матерью. Чтобы не оставлять заложников, он письменно должен был просить разрешение на выезд Ольги Ивинской с детьми. Он спрашивал меня, согласен ли я поехать с ним вместе, и обрадовался моей готовности сопровождать его, куда бы его ни послали. Высылка ожидалась со дня на день» (ЕБП. Биография, с. 707).
В защиту Пастернака поднялось множество голосов: Грэм Грин, Альбер Камю, Сомерсет Моэм, Джон Пристли, Джон Стейнбек, Олдос Хаксли, посыпались коллективные письма из разных стран, международный Пен-Клуб объявил о своей поддержке советского собрата и наивно призвал Союз писателей защитить Пастернака от гонений.
По свидетельству Ильи Эренбурга, внезапный перелом в ходе событий произошел после телефонного звонка Джавахарлала Неру Хрущеву по поводу притеснений Пастернака, и ТАСС тотчас же гарантировал неприкосновенность личности и имущества писателя и беспрепятственность его поездки в Швецию.
Через Ивинскую Пастернаку было предложено написать обращение к Хрущеву и открытое письмо в «Правду». Они появились 2 и 6 ноября. Ольга Всеволодовна участвовала в составлении обоих писем. Правдинское она писала на пару с Поликарповым, а хрущевское сочиняли втроем – она, Ариадна Эфрон и Вяч. Вс. Иванов. Здесь Пастернаку принадлежит одна-единственная фраза: «Я связан с Россией рождением, жизнью и работой и не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее». Пришлось ездить в Переделкино для согласования отдельных выражений, переписывать. Решено было, что Пастернак передаст в город несколько пустых страниц со своей подписью. В те часы никому и в голову не приходило, чем эти чистые страницы чреваты.
Наблюдая всю эту историю из Соединенных Штатов, Роман Якобсон больше всего хотел бы, чтобы «Мутон» любой ценой отстранился от попыток вовлечь его в политическую историю и теперь, обжегшись на молоке, дул бы на воду. 6 ноября Якобсон писал ван Скуневельду:
«Я совершенно удручен пастернаковской ситуацией и глупейшей мутоновской впутанностью в эту историю» (Хинрихс, с. 77).
И в тот же день умолял Питера де Риддера:
«Прошу Вас впредь не допускать ошибок в стиле Эекхаута. Они подвергают серьезной опасности наш общий труд, наше с Корнелием положение и будущее тех коллег из Восточной Европы, кто сотрудничает с нами» (там же).
Причину якобсоновского беспокойства проясняет его письмо ван Скуневельду 17 ноября, где он вновь касается «мутоновско-пастернаковской истории, угрожающей многим нашим сотрудникам»:
«Хуже всего в данном положении откладывать выпуск журнала (имеется в виду International Journal of Slavic Linguistics and Poetics. –
Якобсон не на шутку испугался за судьбу всего громадного издательского дела, которое вмиг могло рухнуть из-за живаговской политической шумихи. Беды все же не случилось, и сотрудники издательства десятилетие спустя, смеясь, вспоминали те драматические месяцы. Питеру де Риддеру коллеги преподнесли такое стихотворение:
Впрочем, почему не в «Правде»? И в «Правде», и во всех прочих советских газетах черным по белому было сказано, что «Живаго» выпущен западными разведками. Но ведь советская интеллигенция хорошо понимала, чего стоят улюлюканья родной пропаганды. Люди не столько верили властям, сколько побаивались их.
«Темные дни и еще более темные вечера времен античности или Ветхого Завета, возбужденная чернь, пьяные крики, ругательства и проклятия на дорогах и возле кабака, которые доносились до меня во