Но сила литературного движения революции была в том, что оно жило одним биением сердца с народными массами, и в том, что в своих основных линиях оно направлялось партией и лично Лениным и Сталиным. Советская литература в своем художественном развитии от человека-массы пришла через четверть века к индивидуальному человеку, представителю воюющего народа, от пафоса космополитизма, а порою и псевдоинтернационализма — пришла к Родине, как к одной из самых глубоких и поэтических своих тем.

В центре литературной жизни двадцатых годов стоит Маяковский. Он вошел в литературу после 1912 года на гребне подъема рабочего движения в России и отразил в своем творчестве именно это нарастание революции. Вначале его революционный протест ограничивался рамками эстетической борьбы кружка футуристов. Октябрь дал подлинный размах его творчеству. Именно в борьбе за социализм он вырос в народного поэта-трибуна, которому «улицы — наши кисти, площади — наши палитры». То, чего не дано было сказать рванувшемуся к революции Блоку — сказал Маяковский: мощными ударами переделать, перестроить лживый, обезображенный мир. Никто, как Маяковский, так не выразил душу революции.

Байрон наполнил начало XIX века образами мятежного протеста: богоборца, одинокого свергателя злых демонов мира. В начале XX века с иной, но не меньшей силой зазвучал голос поэта пролетарской революции. «Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм». Маяковский создал новый грандиозный стиль революционной поэзии, — огромные полотна, написанные размашистой и разгневанной кистью. Это была поэзия восстания, где звучал шаг наступающего пролетариата: «Левой, левой, левой…» Это была поэзия вытянутой вперед, указывающей руки, как ответа на вопрос — что делать человеку сегодня, сейчас, немедленно, если он — с пролетарской революцией. Вот откуда то огромное впечатление, которое произвел он на революционную и передовую поэзию во всем мире, и глубокое влияние его на поэтов всех литератур в Советском Союзе. Вот почему Сталин назвал Маяковского «лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи».

О Маяковском можно сказать то же, что Герцен сказал о Белинском: «Это был „человек экстремы“, человек крайностей, именно, по-русски: самых левых, самых крайних крайностей. Советская культура строится на известном сочетании новаторского и преемственного, на критическом пересмотре истории с тем, чтобы новое росло на здоровых глубоких корнях. В максимализме Маяковского трубит фанфарой чисто русская тема становления превыше всего общенародного размаха в будущее, без сожаления о прошлом: „Славлю отечество, которое есть, но трижды, которое будет“».

Маяковский неотвратимо заполняет наше воображение, когда он в творческом порыве стремится «переделать все», и он меньше говорит нашему раненому сердцу, когда оно в дни войны болеет болью о России и в этой боли находит гнев, и самоотвержение, и богатырскую силу.

Советская художественная проза и в значительной мере драматургия вышли из темы гражданской войны. Первое поколение советских писателей, например «Серапионовы братья», пришло в литературу, в непосредственную школу Максима Горького прямо с фронта. Они принесли с собой, как простреленные шинели на плечах, романтику гражданской войны, героику народа, с отчаянной отвагой разметавшего белые армии.

Лучшие произведения того первого этапа советской литературы напоены поэзией героики пролетарской войны: «Чапаев» Фурманова, «Железный поток» Серафимовича, «Виринея» Сейфуллиной, обаятельная поэма Багрицкого «Дума про Опанаса», «Партизанские повести» и «Бронепоезд» Всеволода Иванова, «Города и годы» Федина, «Любовь Яровая» Тренева, «Разгром» Фадеева, «Первая конная» Вишневского, «Улалаевщина» Сельвинского и многое другое. «Педагогическую поэму» Макаренко — поэму о героическом перевоспитании человека — тоже можно отнести к романтике этих лет.

Существенно отметить, что позже, в тридцатых годах, героическая тема гражданской войны послужила многим советским писателям, чтобы выразить, но уже в новом идейном повороте, тот патриотический подъем, который нарастал в нашей стране в связи с построением обороны, в предвидении второй мировой войны. Таковы, например, роман «Над Кубанью» Первенцева, «Пархоменко» Вс. Иванова, «Одиночество» Вирты, «Я сын трудового народа» Катаева, пьесы Погодина «Человек с ружьем» и «Кремлевские куранты».

Другое замечательное явление нашей литературы — Михаил Шолохов. Он целиком рожден Октябрем и создан советской эпохой. Он пришел в литературу с темой рождения нового общества в муках и трагедиях социальной борьбы. В «Тихом Доне» он развернул эпическое, насыщенное запахами земли, живописное полотно из жизни донского казачества. Но это не ограничивает большую тему романа: «Тихий Дон» по языку, сердечности, человечности, пластичности — произведение общерусское, национальное, народное. В наши дни, когда русский народ ведет титаническую борьбу и в центре нашего внимания не жертва исторического процесса, каким является герой «Тихого Дона» Мелехов, а народный герой — русский богатырь, мы видим и недостатки этого романа: от Мелехова до воина Красной Армии, бросающегося со связкой гранат под вражеский танк, чтобы подорвать его своим телом, — не протянуть генетической линии. Мелехов — только жертва, погибшая в противоречиях исторического процесса. Но донское казачество перешагнуло через противоречия, и пламенную любовь его к советской родине — древнюю удаль и отточенные клинки испытывают на своих шеях солдаты Гитлера.

Много было литературных споров о правильном или неправильном пути казака Мелехова по страницам шолоховского превосходного романа, — сама жизнь разрешила эти споры.

Вместе с нэпом в литературу двадцатых годов влилось много противоречивых мотивов. Можно, в известной мере, говорить о нэповском литературном цикле. Это, главным образом, относится к сатирической струе в прозе и драматургии. В атмосфере противоречий родилась лукавая, умная, прелестная проза Зощенко, с его иронически приниженным героем-обывателем, которого он и высмеивает и жалеет. Нэповский красный купец — это смешная и жалкая карикатура на европейского буржуа, это жуликоватый, увертливый приспособленец, — маркитант, раскинувший свою жалкую палатку среди лагеря суровых солдат, отдыхающих между двумя боями.

Еще вчера мы видели и на кухне и в трамвае зощенковского героя. Сегодня его уже нет. История идет стремительными шагами, и сейчас жало сатиры должно быть устремлено на иные явления нашей жизни. Мы ждем новой сатиры, она нам необходима в созидательной работе, — об этом свидетельствует, например, то благотворное впечатление, которое произвел «Фронт» Корнейчука, хотя в нем только элементы сатиры.

Сила сатирического оружия ярко иллюстрируется современными газетными статьями Ильи Эренбурга. В двадцатых годах он писал сатирические романы (лучший из них «Хулио Хуренито»), направленные против «жирных» с их гнусностью и грязью. Эти романы послужили ему хорошей школой. Его гневная, кипящая ненавистью сатира на фрицев — не осиное жало, но смертельная пулеметная очередь. Его маленькие статьи, вырезанные из газет, можно найти приколотыми спичкой к стенке блиндажа на переднем крае.

Призрачная легковесность нэпа сказалась на самом характере сатиры того времени. Так, в романах Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» люди и факты, подлежащие осмеянию, переведены в низший — иронический план, — их не бичуют гневно; Остап Бендер не вызывает у читателя желчи, читатель только посмеивается, — этого врага можно сшибить с жизни щелчком. «Глупая закваска жизни», по выражению Салтыкова, в условиях нэпа превратилась лишь в грязную пену и вызывала скорее ироническое презрение, чем приступ справедливого гнева…

Критический сектор социалистического реализма имеет все предпосылки для своего развития. Но, тем не менее, он еще не развит. Мы надеемся на пришествие нового Белинского, его еще нет. И это одно из наиболее слабых и уязвимых мест нашей литературы.

Критика не может быть малограмотна и не эрудитна; идейность должна быть подкована культурой, которую нужно знать и любить; для беседы с читателем нельзя уже больше оперировать сотней одних и тех же выражений слов, стершихся от постоянного употребления и потому не задерживающихся в сознании читателя, — нужно вспомнить о сорока тысячах слов великого русского языка.

Перед нашей критикой непочатая целина. Приведу хотя бы один пример. До сих пор не разрушено мнение об односторонности влияния западноевропейской литературы на русскую. Лермонтов учился у Байрона, Лев Толстой — у Стендаля, и так далее… Где исследования о влиянии русской литературы на западноевропейскую и американскую? О влиянии Тургенева, Достоевского, Льва Толстого и, в особенности,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату