Мстиславский. Тише гуди, Дмитрий Петрович, тайну соблюдай…
Оболенский. Князя Репнина царь вконец разбил и оголодил, да и зарезал потом…[226] Мне что остается? Плюнуть ему в глаза, как князь Репнин, – разорил, на теперь – режь меня…
Мстиславский. А тебе бы делать, как делает братец твой двоюродный, Иван Петрович Челяднин.
Оболенский. А как это?
Мстиславский. Он вотчины свои жертвует монастырям и жертвенные листы пишет особенные, – не навечно, а на небольшой срок…
Оболенский. Кто же его так надоумил?
Мстиславский. Князь Курбский ему письмо прислал, так посоветовал…
Оболенский. Ох ти!
Мстиславский. Хоть не Ивану Петровичу, а уж детям его вернутся вотчины-то.
Входит Челяднин.
Челяднин. Князь Иван Федорович, князь Дмитрий Петрович, просил я вас быть к обедне поранее ради великого дела. Тайно приехал один человек с письмами от короля Сигизмунда Августа и князя Андрея Михайловича Курбского.[227] Я эти письма читал и готов вам показать, да и сжечь их нужно…
Оболенский. Приехал-то что за человек?
Челяднин. Надежный. Он с Курбским тогда отъехал в Польшу, – Юрий Всеволодович Козлов, княжий постельничий… Послушайте его и удостоверьтесь, – воистину ли хочет Сигизмунд Август нам помочь.
Входит Козлов, одетый в суконный купеческий кафтан. У него сухощавое, злое, презрительное лицо с плоскими усиками и небольшой бородкой. Подойдя к Челяднину, он, не здороваясь, прикладывается к иконам.
Оболенский. Он?
Челяднин. Он.
Козлов
Оболенский. Что ты! Над нами смеются?.. Врешь!
Мстиславский. Вольной шляхте легко смеяться. У нас рот запечатан.
Козлов. Все вы стали смердами царя Ивана, в шутовские колпаки обрядились…
Оболенский. Опомнись! Кому ты говоришь!.. Пес!..
Челяднин. Не кричи на него, Юрий Всеволодович от великой обиды говорит… Правду говорит…
Козлов. Хожу по Москве, земля сапожки жжет. На Красной площади – плахи да колеса на шестах – в чьей крови? В вашей, князья. Вами сыты вороны, галки московские, – крик-то какой птичий – уши заткнешь да прочь бежать! Один волостель на Москве – царь Иван с опричниками! Ах, стыдно! Ах, обидно!
Мстиславский. Творится небывалое, – все мы ждем конечного разорения.
Оболенский. Постыдил – и будет, без тебя сыты стыдом-то. Дело говори.
Козлов. Сигизмунд Август послал меня к вам и велел сказать: королевское ухо преклонилось к вашим страданиям, король готов помочь, ежели вы сами начнете…
Оболенский. Чего мы начнем?
Козлов. Мятеж.
Оболенский. Ахти! Мятеж!
Мстиславский. Трудное дело, опасное дело…
Челяднин. Не так, князья, не так. В одной Москве тысячи детей боярских можно посадить на коней; холопов, охочих погулять с ножом да кистенем, на каждом дворе – тьма… Только крикни: «Бей черные кафтаны!» Великий Новгород и Псков против Ивана встанут поголовно… Они давно к Литве тянут, таить нечего – Литва для нас не чужая.
Шуйский. Как знать, как знать, пойдут ли, – не спрашивал…
Оболенский. Исполать тебе, Иван Петрович, если так говоришь, – тогда дело святое… Только надо – дружно в колокола-то ударить… Ты как, Иван Федорович, думаешь?
Мстиславский. Дружки мои, а ведь и в Византии императоров свергали, и ослепляли, и на растерзание черни бросали… Нам, чай, и бог простит…
Оболенский. От бога же издревле у власти стоим… А ему – Ивану худородному – кто власть давал?.. Черт ему власть дал… На Опричниках сидит, – против этой скверны всю Москву поднимем.
