он, Джонни, счастливчик, он извлек наибольшую пользу из всего, чему они научились. Впрочем, одного они так и не сумеют сделать. Хоть им и удалось затолкать его обратно в материнскую утробу, но вот вытащить его оттуда они уже не смогут. Он здесь навеки. Все, что у него отнято, — отнято навсегда. С этим надо свыкнуться. Постараться поверить, а когда это уляжется в голове, успокоиться и подумать о дальнейшем.
Иной раз прочитаешь в газете про человека, которому выпал самый крупный лотерейный выигрыш. Купил человек один-единственный билет и разом отхватил целый миллион. Просто не верится, что кому-то так повезло, когда шансов, в общем-то, почти никаких. И все-таки это факт. Ты-то сам, разумеется, никогда бы и не мечтал о таком выигрыше, даже если бы и рискнул приобрести билет. А тут все наоборот: он проиграл миллион, проиграл одним махом.
Прочти он про себя в газете, — наверняка не поверил бы, даже зная, что так оно и есть. Да и вообще не подумал бы, что с ним может случиться такое. И никто этого не думает. Но с этой минуты он готов поверить во что угодно. Пусть всего один шанс против десяти миллионов, все равно — именно этот шанс обязательно сработает. Так с ним и получилось. Самый крупный проигрыш достался ему.
Он начал понемногу успокаиваться, мысли стали более ясными и связными. Надо было их как-то упорядочить, как-то разобраться в мелких неприятностях, выпавших на его долю в придачу к большим. Где-то у основания горла саднило, словно прилип какой-то струп. Слегка поворачивая голову вправо, а затем влево, он чувствовал натяжение струпа. Он также чувствовал, как ноет лоб, будто стянутый веревкой. Непонятно, откуда здесь эта веревка и почему она натягивается, когда он шевелит головой, чтобы ощутить ссадину на шее. А дыру, что была теперь его лицом, он совсем не ощущал, и над этим тоже стоило задуматься. Он лежал, поворачивая голову вправо и влево, чувствовал, как сдавливает лоб веревка и при этом натягивается струп. Наконец он понял, в чем тут дело.
Они прикрыли ему лицо маской и закрепили ее вокруг лба. Маска была, по-видимому, сделана из какого-то мягкого материала, но ее нижний конец прилип к ране там, где она еще не затянулась. Теперь все ясно. Они наложили ему на лицо квадратный лоскут материи, оттянули до самого горла и плотно забинтовали, чтобы медсестра была избавлена от тошнотворного зрелища. Очень заботливо с их стороны.
Но сейчас, когда он понял назначение маски и то, как она устроена, струп уже перестал тревожить его, только раздражал. Еще мальчишкой он никогда не мог оставить в покое ни одной царапины. Вечно их расковыривал. И сейчас, покачивая головой, он натягивал бинт и бередил струп. Но сдвинуть маску или содрать болячку не мог. Желание сделать это стало настоящей манией. И не то чтобы маска, задевая рану, причиняла боль. Вовсе нет. Но все это беспокоило, и ему не терпелось испытать свои силы. Если он сможет сдвинуть маску, значит, на что-то еще способен.
Он пытался вытянуть шею, чтобы маска отлипла от живого мяса, но не мог как следует вытянуть ее. Всю свою энергию, физическую и умственную, он сосредоточил на этой крохотной задаче. Одна попытка следовала за другой, и в конце концов он убедился — маски ему не сдвинуть. Такая малость — клочок материи присох к коже, и все усилия тела и мозга не в состоянии сдвинуть его хоть на миллиметр. Да это же еще хуже, чем находиться во чреве матери! Ребенок там хотя бы может брыкаться. Может поворачиваться в этом своем темном и влажном обиталище. Но попробуй брыкнись, если у тебя нет ног, попробуй молотить кулаками, когда ты безрукий. Как же повернуться, лишившись этих рычагов? Он попытался перекатиться с боку на бок, но мышцы в обрубках ног не повиновались, а руки были отняты так высоко, что и плечи ни на что не годились.
Он перестал думать о струпе и маске и стал изобретать способ повернуться. Ему удавалось слегка раскачать себя, но не больше. Может, тренируясь, он укрепит спину, бедра и плечи, подумал он. Может, через год, или пять, или двадцать лет он окрепнет, сумеет раскачиваться все сильнее и сильнее. И тогда наступит долгожданный день, и — гоп-ля! — он перевернется на живот. Да, но если это будет стоить ему жизни? Ведь трубки, вставленные в его легкие и желудок, сделаны из металла, и вдруг под тяжестью его тела одна из них проткнет какой-нибудь жизненно важный орган. Если же эти трубки мягкие, скажем, резиновые, то, перевернувшись, он может зажать их и задохнуться.
Но пока что результатом всех его ожесточенных усилий было лишь слабое раскачивание, он обливался потом, а от острой боли кружилась голова. Ему двадцать лет, а у него нет сил даже повернуться в постели. Да ведь он в жизни не болел и дня. Всегда был сильным и здоровым, запросто поднимал ящик с шестьюдесятью буханками хлеба по полтора фунта каждая, легко вскидывал этот ящик на плечо и ставил на конвейер высотой в семь футов. И так каждую ночь, и не раз, а сотни раз, и его плечи и бицепсы были тверды, как железо. А теперь он мог лишь слабо шевелить культями ног и чуть-чуть раскачиваться, точно ребенок, убаюкивающий сам себя.
Внезапно он почувствовал сильную усталость. Притихнув, он лежал и размышлял еще об одной своей ране — ее он обнаружил позже. Рана была в боку — небольшая, но, видимо, незаживающая. Культи его ног и рук зажили, на что ушло, вероятно, немало времени. И за все это время, за долгие недели и месяцы его призрачного кочевья между жизнью и смертью, рана в боку так и оставалась открытой. Он это заметил не сразу, но, заметив, ощутил в полной мере. Бинт был влажный, и влага сочилась тоненькой струйкой вдоль левого бока.
Он вспомнил, как навещал Джима Тифта, лежавшего в одном из военных госпиталей Лилля. Джим лежал в палате, куда поместили ребят с незаживающими ранами. Иные из них гнили там заживо месяцами. В палате пахло как от трупа, на который вдруг натыкаешься в разведпоиске, — труп давно разложился, стоит ткнуть ботинком, как он разваливается и вверх, словно облако удушливого газа, поднимается гнилостный запах мертвой плоти.
Пожалуй, это хорошо, что у него нет носа. Очень уж неприятно лежать и вдыхать запах собственного разлагающегося тела. Эдак и есть не захочешь. А так ничего. Его регулярно кормили, и он чувствовал, как в брюхо проскальзывает пища, которой его заправляют. В общем, с питанием все было в порядке, а вкус пищи его теперь не интересовал.
И снова все вокруг мутнеет, но он знает — на сей раз это не обморок, нет, просто какое-то скольжение… Чернота в глазах сменяется пурпуром, затем сумеречной синевой. Наконец-то, и для него настал отдых. После стольких раздумий и тяжкого труда он лежит неподвижно и твердит про себя: пусть все идет как идет, пусть гноятся раны, все равно я не слышу запаха. Раз от тебя так мало осталось, — велика ли важность, если что-то еще отмирает? Главное — спокойно лежать. Темнота изменилась, стала какой-то другой темнотой. Беззвездные сумерки, беззвездная ночь. Совсем как дома. Как дома, по вечерам, когда стрекочут сверчки и квакают лягушки, и где-то мычит корова, и слышен собачий лай и гомон играющих детей. Красивые, чудесные звуки, и тьма, и покой, и сон. Только нет звезд.
Крыса подкралась незаметно и, цепляясь своими маленькими острыми коготками, стала взбираться по его левой ноге. Это была крупная, бурая окопная крыса — в таких ребята швыряли саперными лопатками. Она пофыркивала и, торопливо обнюхивая его, разрывала повязку на его незаживающей ране. Он чувствовал прикосновение ее усиков, но сделать ничего не мог.
Ему вспомнилось лицо одного прусского офицера, которого они однажды нашли в окопе. Они ворвались тогда в передовые окопы немцев, а этот окоп противник оставил за неделю или, быть может, за две недели до того. Продвигаясь вперед, они хлынули в него всей ротой. Тут-то им и попался этот прусский офицер в чине капитана. Одна нога его была поднята. Она распухла настолько, что облегавшая ее штанина, казалось, вот-вот лопнет по швам. Его лицо тоже вспухло. Усы еще были нафабрены. На шее капитана сидела жирная крыса. Все это они увидели, когда прыгнули в окоп. Увидели блиндаж, где находился пруссак, когда его накрыло. Его ногу, торчком устремленную вверх. Крысу.
Кто-то вскрикнул, и вслед за ним все заорали, как сумасшедшие. Крыса встрепенулась и уставилась на них. Затем направилась к блиндажу. Но бежала она слишком медленно. С ревом они всей гурьбой бросились за ней. Кто-то сорвал с себя каску и швырнул ей вслед, каска ударила ее по спине. Крыса взвизгнула и, обернувшись, куснула каску, потом, преследуемая всей ватагой, затрусила в блиндаж. Там, в полумраке, они настигли ее и превратили в кровавое месиво. На минуту все притихли, словно опомнившись и чувствуя какую-то неловкость. Они выбрались из блиндажа и пошли воевать дальше.
Он не раз вспоминал этот случай. Ведь не важно, грызет ли крыса твоего приятеля или какого- нибудь паршивого немца. Крыса твой враг, и когда ты смотришь, как эта жирная мразь жрет кого-то, кем мог бы быть ты сам, то тут недолго озвереть.