свою жизнь! Но тебя-то ведь уже не будет! Так в чем же смысл этих рассуждений? Никто ведь не говорит — я умру голодной смертью, чтобы спастись от голода. Никто не скажет — я растрачу все свои деньги, чтобы сохранить их. Никто не скажет — я спалю свой дом, чтобы уберечь его от пожара. Так как же можно стремиться к смерти ради сохранения своей жизни? Должен же во всем быть хоть какой-то здравый смысл! Умереть — значит умереть, а жить — значит жить. Это так же просто, как пойти в булочную и купить там буханку хлеба.
А все ребята, что погибли, все эти пять, или семь, или десять миллионов ребят, что пошли на фронт и погибли за демократию во всем мире, за какие-то слова, лишенные всякого смысла. Что чувствовали они, видя, как из них толчками хлещет кровь и впитывается в грязь? Каково им было в смертный час? Что чувствовали они, когда газ постепенно проникал в них и пожирал легкие без остатка? Что чувствовали они, когда, уже полупомешанные, лежали в госпитале, смотрели смерти в глаза и видели, как она приближается и хватает их? Если дело, за которое они сражались, стоило того, чтобы за него умереть, то оно было столь же важным поводом и для их предсмертных раздумий. Это совершенно ясно. Жизнь дьявольски важна, и уж если ты ее отдаешь, то в последние мгновения поневоле думаешь — но, все-таки, ради чего? И неужели все ребята умирали с мыслями о демократии, свободе, воле, чести, о вечной безопасности своих семейных очагов и звездно-полосатого флага?
Вы совершенно правы, черт возьми, ни о чем таком они не думали!
Мысленно они плакали, как малые дети. Они позабыли о деле, за которое сражались, за которое умирали. Они думали о простых вещах. Они умирали, мечтая увидеть лицо друга. Они умирали и всхлипывали, желая услышать голос матери, отца, жены, ребенка. Они умирали с тяжелым сердцем, моля бога дать им еще хоть раз взглянуть на дом, где родились. Они умирали, оплакивая жизнь и тоскуя о ней. Они точно знали, что важно и что нет. Они знали: жизнь — это все, и умирали со стонами и вздохами. Они умирали с единственной мыслью: я хочу жить, я хочу жить, я хочу жить…
Уж кто-кто, а он-то это хорошо понимал.
На всей земле никто не был более похож на мертвеца, чем он.
Он был мертвец, но с мозгом, все еще способным думать. Он знал все, что ведомо мертвецам, но не мог думать об этом. Он мог говорить от имени мертвых, ибо был одним из них. Из всех когда-либо умерших солдат он был первый, у кого остался живой мозг. Никто не мог бы это оспорить. Никто не мог бы уличить его в неправоте. Ибо никто, кроме него, не знал об этом.
Напротив, он сам мог бы доказать неправоту всех этих сволочей, этих убийц-краснобаев, жаждавших крови. Он мог бы сказать им: нет ничего такого, сэр, за что стоит умереть. Я это знаю, потому что я мертв. Отдать жизнь за какие-то слова? Но таких слов нет. Скорее я согласился бы работать в угольной шахте, глубоко под землей, никогда не видеть солнца, сидеть на хлебе и воде, работать по двадцать часов в сутки, — даже это лучше, чем быть мертвым. Демократию я бы променял на жизнь. Я променял бы на нее также и независимость, и честь, и свободу, и достоинство. Я отдам вам все это, а вы верните мне способность ходить, и видеть, и слышать, и дышать, и чувствовать вкус пищи. Возьмите себе все ваши слова. А мне отдайте жизнь. Я уже не прошу счастливой жизни, не прошу достойной, или почетной, или свободной жизни. Чтобы жить. Чтобы чувствовать. Чтобы быть чем-то, что движется по земле и не мертво. Я знаю, что такое смерть, а вы, призывающие других умирать за красивые слова, даже не знаете, что такое жизнь.
В смерти нет ничего благородного. Даже если ты умираешь за честь. Даже если умираешь, как величайший из всех героев, каких только видел мир. Даже если ты так велик, что имя твое никогда не забудется. Но кто, скажите, так уж велик? Нет, ребята, главное для вас — это ваша жизнь. Мертвые — вы не стоите ничего, разве что надгробных речей. Не давайте им больше одурачивать себя. Если они снова хлопнут вас по плечу и скажут — пошли драться за свободу или за что-то там еще, — помните, что это только слова, и не обращайте на них никакого внимания.
Просто скажите: очень сожалею, сэр, но некогда мне умирать, у меня много дел. А потом повернитесь и бегите от них, как от чумы. Если они назовут вас трусом, плюньте, — ваше дело жить, а не умирать. Если опять станут бубнить про смерть ради принципов, которые выше жизни, скажите им — врете вы, сэр. Выше жизни нет ничего. А в смерти нет ничего благородного. Тоже мне благородство — лежать в земле и гнить! Никогда не видеть солнца. Или остаться без рук и без ног. Или превратиться в идиота. Или стать слепым, глухим и немым. Какое это благородство — быть мертвым? Ибо когда вы мертвы, сэр, то все кончено. Всему конец. Тогда вы меньше, чем собака, чем крыса, чем пчела или муравей, меньше, чем крохотный белый червячок, ползущий по навозной куче. Вы мертвы, сэр, и умерли вы ни за понюшку табаку.
Вы мертвы, сэр.
Мертвы.
Книга вторая
Живой
Глава одиннадцатая
Дважды два четыре. Четырежды четыре шестнадцать. Шестнадцатью шестнадцать двести пятьдесят шесть. Двести пятьдесят шесть на двести пятьдесят шесть… Гм, наверное, довольно много. Ладно, тогда дважды три шесть. Шестью шесть тридцать шесть. Тридцать шесть на тридцать шесть пятьсот семьдесят шесть. Пятьсот… проклятие, ничего не выходит. Дальше он умножать не мог.
С числами что-то не ладится. Они становятся такими большими, что ты не можешь с ними справиться, и даже если можешь, они все равно ни к чему тебя не приводят. Попробуй что-нибудь другое. Скажем, ложить и класть. Я ложусь спать. Я кладу эти цветы на стол. Или я ложу их на стол? Я кладусь спать? Он уклался на три часа. Я ложу эту книгу вниз. Что за чушь — почему бы не положить ее, и дело с концом? Кто там? Кого там? От кого к кому и кто от кого. Между тобою и мною и столбом. Между тобою и мною. Лучше сказать: между нами. Нет никого лучше ее. Никого лучше она. Никто так не хорош, как ее. Никто как она.
Дэвиду Копперфилду жилось несладко, его отдали в учение к мистеру Микоберу, который верил, что все пойдет на лад. Еще там была тетка Дороти или что-то в этом роде. Дэвид удрал к ней. У его матери были большие карие глаза, сама она всегда была ласковой, а Баркис был старательный. Отец скончался. Старик Скрудж был суров, и малютка Тим сказал — да благословит нас всех господь. К столу подали пудинг, круглый как пушечное ядро, начиненное огнем. Малютка Тим был калекой. Последний из могикан был ирокезом. Или нет? И откуда же вошел Кожаный Чулок?
На полмили вперед, еще на полмили, еще… В долину смерти въехало шестьсот всадников. Шестьсот дворян. Им пристало не рассуждать, а действовать или умирать. Больше ничего. Когда тыква промерзла, и корма заскирдованы, когда та-да-ин-дюк кричит та-дэм-дум-ди. Все это не то. Надо о другом.
Есть восемь планет: Земля, Венера, Юпитер, Марс, Меркурий. Раз, два, три, четыре, пять. А еще три? Забыл. Звезда мерцает, а планета светится ровным светом. Он не мог вспомнить. Да не будет у тебя других богов превыше меня. Не убий. Почитай отца и мать. Не пожелай ни вола, ни осла, ни раба, ни рабыни ближнего своего. Не кради. Не прелюбодействуй. И еще что-то. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они сделают что-то такое или что-то другое. Он не мог вспомнить. Господь мой пастырь, и я ничего не желаю. Он ведет меня вдоль пастбищ зеленых. Он ведет меня вдоль вод студеных. Он умащает главу мою маслом. Чаша моя переполнилась. Я бреду по долине смерти, но не убоюсь зла, ибо твой жезл и щит защищают меня. Во все дни жизни моей мне будут сопутствовать доброта и милосердие, и я навеки пребуду в чертоге твоем, господи. Вот это как раз очень здорово. Лучше всего остального…
Беда в том, что он ничего не помнит. Забыл все начисто. Почему же его не научили чему-нибудь