Безмолвная, мрачная пустыня на многие сотни верст залегла вокруг. Слева от медленно движущегося каравана тянулись невысокие холмы. Глубокие снега занесли низкий можжевельник и кедровый стланец, стелющийся по земле, чтобы спастись от обжигающе холодных ветров. Справа — бесконечная, однообразная белая равнина заледеневшего моря. Низкое серое небо уныло нависало над мрачным пейзажем, и плоский купол его, спускаясь к горизонту, темнел к краям, как бы подчеркивая бесконечность, бескрайность лежащих за горизонтом пространств.
Холмы за холмами, мыс за мысом, черные камни из-под белого снега, безлюдье, пустота. Ни птицы, ни живого существа. Много-много дней однообразного пути… И невольно душу Мартынова охватывала тоска при мысли об этой ледяной бесконечности, куда все глубже и глубже проникал караван. И веселый Васька меньше шутил и почти не пел. Шарф, закрывавший его лицо, превратился в ледяную маску.
Холод, мертвящий, убивающий холод, царил вокруг. Холод проникал под меховые одежды и постепенно овладевал телом, леденил кровь, усыпляя, туманя сознание. То и дело путники соскакивали с нарт и бежали рядом, чтобы разогнать застывающую кровь. Казалось, невозможно было день за днем, неделю за неделей выдерживать эту бесконечную борьбу со стужей и усталостью. Воображение отказывалось представить себе всю бесконечность лежащего впереди пути. Немного муки, кусок мяса, кружка кипятку — вот ничтожные средства, поддерживавшие тепло в человеческом теле и позволявшие бороться со смертельной стужей. Бороться и двигаться вперед, к намеченной цели, вопреки жестоким силам сибирской зимы.
Тунгусы уверенно вели караван, то идя вдоль берега, то пересекая заливы и бухты, то углубляясь в материк, чтобы обогнуть непроходимые мысы и торосистые пространства. Они чуяли дорогу днем и ночью непонятным Мартынову шестым чувством. Как предсказывал Афанасий, на пятый день караван достиг тунгусского становища.
Закутанный в меха тунгус разогнал лающих, освирепевших собак, и Мартынов с Василием, войдя в юрту, принялись разматывать шарфы, отрывая куски льда — замерзшее дыхание. В юрте было тесно и дымно, но от горящего камелька шло тепло, и Мартынов, сбросив шубу и меховую шапку, остался только в самоедской рубахе из оленьей шкуры. Он с наслаждением отогревал у огня ноющие, захолодевшие от стужи руки. Васька сел рядом.
Хозяева юрты отодвинулись от огня, чтобы дать место гостям. Уставясь на огонь, не мигая узкими глазами, они сидели неподвижно, куря коротенькие трубки, и огненные отблески озаряли их скуластые каменные лица.
— Ну, народ! — бормотал Василий. — Что земля — кроме снегу, ничего не родит, то и люди: неприветные, только дым пускают, доброго слова не молвят… В кои-то веки русских людей увидели, а молчат.
Однако Васька ошибался, укоряя тунгусов в равнодушии к гостям. Скуластая хозяйка с длинными черными косами робко, не глядя на приезжих, подала им миску с морошкой и нерпичьим жиром, поставила для них на огонь чайник. Мартынов подумал об этих людях, которые с такой готовностью делились самым драгоценным, что есть в этих краях, — едой и оживляющим теплом и которые всю жизнь ничего не видят, кроме безнадежной пустыни, голода и холода, дождей и гнуса летом, мрака и стужи зимой, — мрачно стало у него на душе….
Много дней прошло с тех пор, как караван покинул Охоток. Истомились люди, обессилели собаки. Несколько собак уже погибло. Два раза пурга заставала караван в пути. Однажды Мартынов почувствовал себя плохо. Пурга свирепела. Путники устроили нечто вроде норы из нарт и палатки. Почти двое суток провели они под снегом. Есаулу нездоровилось, знобило, забытье охватывало его.
Тунгусы, завернувшись в меха, спали, как медведи в зимней спячке. А Василий отогревал Платона Ивановича своей шубой, не давая ему засыпать, чтобы он не замерз. Развести огонь не было никакой возможности. Чтобы дать есаулу напиться, Василий оттаивал у себя на груди снег, набитый в кружку. Когда пурга стихла, тунгусы и Василий с трудом откопались из-под снега. Есаул оправился, но ослаб и не мог идти. Тащить нарты с лишней нагрузкой собаки были не в силах, и Василий два дня сам вез нарты с грузом и есаулом. Теперь Мартынову было тепло и покойно, измученные мышцы гудели и ныли, отходя от деревеневшей их усталости.
— Васька, надень шубу, идол, ознобишься! — слабым голосом говорил есаул.
Но Васька оборачивал обмотанное до самых глаз лицо и отвечал со смехом:
— Ничего, быстрее доедем! Мороз — он жмет, да и я не зеваю: нажимаю, ходу даю. Аж взопрел!
На третий день есаул шел уже сам. К вечеру четвертого дня, поднявшись на увал, путники увидели внизу, под скалистым мысом, на белом снегу несколько юрт и черные точки собак возле них. Это было становище, где жила семья второго проводника, безмолвного Макара. Тунгусы гикнули, собаки понеслись вниз по пологому склону так, что снег завился из-под полозьев. Скоро неистовый лай и визг собак известили население о прибытии путешественников. Из юрты показался человек и что-то прокричал. Афанасий и Макар стали как вкопанные.
— Что такое? — встревожился есаул.
— Горячка пришла, весь народ горячка лежит. Ему мальчишка помер, сказал Афанасий, показывая на Макара, который с еще более каменным лицом, чем всегда, и еще более сузив глаза, молча привязывал своих собак.
'Вот и отдохнули в тепле… Оспа у них, что ли?' — подумал Мартынов и сказал:
— Васька, Афанасий, чтобы не смели в юрты входить! Горячка прилипчива. Ночевать будем под скалой. Собирайте костер.
После ночевки, когда стали собираться в дорогу, Афанасий вдруг подошел к Мартынову и, кланяясь ему, с робостью сказал:
— Не серчай, ваше благородие, очень тебя прошу, не надо серчай.
— Чего еще?
— Не серчай, бачка, Макарка дальше ехать не может — его баба больной лежит, мальчишка помирал.
Есаул опустил голову. Положение осложнялось. Но что было делать?
— Ну ладно… Только наших собак обменять надо на свежих.
— Сделаем! Все сделаем, ваше благородие. Садись к огню, отдыхай, а мы с Васькой все сделаем — и нарты перегрузим, и собачка сменяем, все сделаем, — твердил Афанасий, обрадованный, что есаул не сердится на него.
— Только смотри, в юрты не ходить! Замечу — убью! — сказал есаул, поплотнее укутываясь и ложась к огню.
К полудню все было готово, и караван, уменьшившись на одну запряжку, тронулся дальше.
Свежие собаки были готовы бежать во весь опор, но дорога не позволяла этого. Постоянно приходилось то вязнуть в снегу, идя берегом, то всем телом, всеми силами сдерживать нарты на спусках. По пути попадались им заливы верст в двадцать пять — тридцать шириною; через них переходили по льду, перебираясь через торосы, борясь со свирепым ветром, беспрестанно дувшим с моря мощной струей.
И Васька, и Мартынов, и даже Афанасий были измучены. У всех троих лица были обожжены морозом, несмотря на то, что они закрывали их, оставляя только глаза, и красная кожа была воспалена и зудела. Глаза слезились. Руки распухли и онемели. Все тело ныло и мучительно чесалось от холода, грязи и усталости. А пройдено было еще меньше чем полдороги. До Гижиги оставалось еще дней двенадцать — шестнадцать пути. А тут еще, как на грех, новые собаки на каждой ночевке выли, стараясь освободиться и убежать обратно. Одной, самой крупной и умной, это и удалось сделать; она перегрызла поводок вместе с палкой и удрала. Приходилось привязывать собак особенно старательно.
Дня через два после остановки у зараженного становища есаул заметил на Василии новые унты.
— Васька! Это что за унты на тебе?
— Унты? Известно, что за унты — меховые унты, инородческие, уклончиво отвечал Васька и поспешно встал — осмотреть, как привязаны собаки.
— Ты мне дурака не строй! — закричал Платон Иванович. — А ну, иди сюда! Говори, где взял унты?
— Ну… где взял! Известно, где взял… сменял, — смущенно пробормотал Васька, возвращаясь к костру.