Синицын обернулся и посмотрел на него своим проницательным взглядом.
— А, шустрый! — сказал он, узнав мальчика. — Берешься? Тут ведь доска нужна не простая — дубовая, опять же толщина…
— Оч-ч-чень хорошая доскам есть! — сказал Николка. — Отойди! — властно и ревниво приказал он маленькому и любопытному Баергачу, трогавшему пушку грязным пальцем.
— Ну, давай неси, — разрешил Синицын.
И Николка в сопровождении стайки товарищей во все лопатки бросился к городку и исчез за бревенчатыми магазинами военного порта.
Не дожидаясь его возвращения, матросы взялись за канаты, за выступы орудийных станков, и снова заскрипел песок…
— Братцы, мальчонка-то доски несет! — воскликнул Петров.
Из-за магазинов показалась вереница мальчуганов, согнувшихся под тяжестью досок.
— Вот доскам! Самая крепкий!
Задыхаясь, Николка сбросил с плеча тяжелый груз. Узкоглазые и широколицые товарищи его, освободившись от тяжести, с трудом переводили дух.
Доски сгодились как раз. Четыре штуки толстых, трехсаженных.
Их поочередно подкладывали под пушки, и дело двинулось быстро.
Николка и его товарищи, ободренные похвалами матросов, принялись усердно помогать. Один тащил канат, другой подталкивал сзади. Хоть от их помощи было больше помехи, чем толку, но матросы не прогоняли мальчишек, видя, с каким усердием, кряхтя и обливаясь потом, они трудятся, покрикивая: 'Раз, два — взяли!' — как заправские моряки.
Бабенко подмигнул Синицыну на Николку, тянувшего канат так, что узкие глаза его стали круглыми от усилия, и сказал:
— Ну что за сила у хлопца! Чисто конь — как взялся, сама орудия пошла.
— Не смейся, не смейся, — отвечал Синицын. — Парнишка ничего, старается. Ничего парнишка.
Но вот наконец и бруствер[16] батареи, желтеющий над обрывом среди зеленых кустов. Орудия втащили по крутому склону и расположили на платформах. Дула пушек глядели в гладкие голубые просторы Авачинской губы.
— Вот, Синицын, хозяйство твое — располагайся! — сказал мичман.
Он указал на небольшую площадку батареи с холмиком земли посредине. Это был пороховой погреб. Позади батареи прямо вплотную начинались кусты.
— Хозяйство-то, ваше благородие, ладно, только больно высок обрыв, отвечал Синицын с фамильярностью старого, опытного служаки. — В случае штурма, ежели, скажем, десант — большое мертвое пространство. Неприятель вплоть подойдет, и картечью его не встретишь…
— Дядя, пить хотишь? Вода принес! — перебил его Николка, с широкой улыбкой подавая ловко свернутый из бересты бокал. В нем была вода, чистая как слеза.
— Не мешайсь! — нахмурился Синицын.
— Это что за мальчонка? — спросил мичман.
— Калмычонок из тутошних, ваше благородие. Как бы сказать, приблудился. Мальчонка шустрый, старательный.
— А вода-то кстати, дай-ка! — Мичман напился. — Хорошая вода! Где взял?
— Родника тута есть.
— Это хорошо и вообще и на случай боя. Молодец! Неси-ка теперь комендору.
Мичман отдал 'бокал', и Николка стремглав рванулся в кусты. Синицын усмехнулся, глядя вслед.
— Шустрый! Мы было с пушками там загрузли в песке — враз расстарался, досок добыл. Мальчонка ничего.
— Обедом его накорми, — сказал мичман.
В стороне между кустов дымил костерок. Варились щи и каша. Скоро матросы сели артелями вокруг бачков.
— Эй ты, как тебя, шустрый! — крикнул Синицын, отыскивая глазами Николку.
Тот хлопотал у орудия, воображая себя в разгаре сражения.
— Пумы! Пумм! — кричал он, наклоняясь к пушке, и после выстрела, приставляя ладонь козырьком, всматривался в даль. — Одна есть! Пумм!
— Ишь артиллерист! А ну, иди обедать!
Николка робко подошел на зов и нерешительно сел между Петровым и Бабенко. Бабенко покосился на него и спросил:
— А ты крещеный ли? Сел тут.
— Ладно, не замай. Ешь, парень, на ложку, — добродушно сказал Петров.
Синицын тоже сел к этому же бачку. Наваристые щи так вкусно пахли, что робость Николки быстро прошла, и он с усердием принялся за дело, уплетая за обе щеки. Изредка, облизывая ложку, он поглядывал на Синицына заискрившимися от удовольствия глазами. Теплое, доброе чувство шевельнулось в душе старого матроса. Он неуклюже погладил Николку по голове:
— Ешь, зверюшка! Эка шустрый!
В несколько дней батарея приняла обжитой, даже уютный вид. Пространство перед орудиями было усыпано песком и выложено галькой. Над орудиями, на совесть надраенными, устроены были легкие навесы. 'Кубрик' (землянка) и палатка комендора имели настоящий флотский вид. На правом фланге батареи высился флагшток, и каждое утро после тщательной уборки 'экипаж', как называл себя гарнизон батареи, выстраивался 'на шканцах' для молитвы и торжественной церемонии подъема флага.
Все тридцать пять человек имели точно обозначенный круг обязанностей. Жизнь была расписана по минутам, как на корабле. Как-то само собой получилось, что Николка стал членом 'экипажа'. Он появлялся на батарее чуть ли не на заре и проводил там весь день. Веселый, разбитной, всегда готовый на помощь и услуги, он то помогал суровому Синицыну наводить лоск на орудие (комендор снисходительно допускал до этого таинства), то разводил коку огонь в очажке. А особенно угождал он тем, что часто доставлял в котел для приварка отборную рыбу. В рыбной ловле он был непревзойденным мастером.
Матросы привыкли к мальчонку, а Синицын привязался к нему со всей сдержанной силой суровой одинокой души. Стесняясь своей привязанности к мальчику, комендор относился к нему грубовато, с ласковой насмешливостью; избегая подлинного имени, он звал его обычно: 'эй, ты' или 'эй, шустрый', а в разговорах с третьими лицами называл калмычонком.
Постепенно Николка приобрел внешний вид, который не резал морского глаза. Старая матросская шапка, куртка и штаны, ушитые по росту, заменили жесткую, лоснящуюся от тюленьего и рыбьего жира повседневную его одежду.
Николка был счастлив. Его давней, недосягаемой мечтой было сделаться моряком, плавать на великолепных белокрылых кораблях, которые он видел только издали. Ему казалось, что теперь мечта его начинает осуществляться.
На батарее люди жили ожиданием боя. С простотой, словно о чем-то самом обыкновенном, говорили они, что надо будет сделать, когда придет 'он'. Мичман и комендоры изучали позицию, делали пристрелку, расходуя, впрочем, незначительный боевой запас скупо.
Все это восхищало и занимало Николку. В душе его вырастала неприязнь к 'нему', который должен был напасть на третью батарею, и он все сильнее привязывался к простодушным и добрым морякам, к брустверам и навесам родной батареи и особенно к сивому комендору с серьгой.
— Синицын, — сказал однажды мичман, — собирайся. Через час пойдешь со мной в город, а оттуда на фрегат к начальнику артиллерии.
— Есть, ваше благородие! — отвечал Синицын и замялся, не уходя.
— Ты что хочешь сказать? — спросил офицер.
— Тут, ваше благородие, такое дело… калмычонок этот… — сказал комендор, отводя глаза в сторону.
— Ну?
— Да надоел, ваше благородие; на фрегате хотит побывать. Настырный мальчишка, прямо сказать. Не иначе, придется согнать с батареи.