— Эй, Брун!
— Что, Стаху?
— Отпусти Вилли, а то получишь молотком!
— Если хочешь, чтобы я сам заехал тебе молотком!..
— Вонючий убийца!
В ответ раздался звериный рев. В клубок ссорящихся, дерущихся, раздавая удары направо и налево, прыгнул Каня. Рукава его рубахи были засучены, рубашка на груди расстегнута.
— Э-эх! Кто убийца? Ты? Ты тоже? Получай! Еще хочешь? Еще получай! Мотай отсюда, вшивый поляк! (Это относилось к Стаху и свидетельствовало об объективности будущего бригадира.) Кто еще драться? Драться всегда со мной! Ну, ходи сюда, как тебя звать?
В три минуты Каня расшвырял дерущихся в разные стороны. Было предостаточно окровавленных лиц, подбитых глаз. Щеку Стаха пересекала рваная рана, как от удара кастетом, Брун вышел из драки невредимым.
Каня неистовствовал.
— Кто бить — ходить ко мне! Хха! Я всегда бить! Кто убийца — ходить ко мне, я его убивать! Как тебя зовут, вот ты, младенец, я тебя побить. — И спокойнее: — Работай, Брун. Что ты делать, меня учить… Как я работаю — дерьмо! Ты меня учить! Кр-р-репко учить, понимает?!
Такая драка была только раз и больше не повторялась. Стоило возникнуть даже незначительной ссоре или перебранке, как тотчас слышалось наводящее ужас «Хха!» и гремел голос Кани:
— Как ты зовут, собачий сын? Иди ко мне, я тебя бить! — и все стихало. Слово «убийца» исчезло из лексикона рабочих; Каня не скрывал своих симпатий к Бруну.
Каня стал прилежным учеником Бруна, и, пока он был им, царил мир. Может быть, Каня надеялся, что, втянувшись в работу, он обгонит Бруна и по праву станет бригадиром. Но в этом он ошибался. Решала не только физическая сила. Наверняка Каня раза в два-три был сильнее Бруна. Но здесь нужна была прежде всего врожденная ловкость, точный глаз и верная рука.
Пока Брун обучал Каню, они работали рядом. Потом, когда Каня понял, что учиться ему больше нечему, он стал работать в другом конце цеха, объяснив, что мерзнет у окна. Оба называли друг друга по имени — Йозеф и Эмиль — и разговаривали друг с другом в обеденный перерыв, но тон разговора стал прохладней. Брун чувствовал, что Каня постоянно следит за ним, чувствовал, что тот считал каждый сделанный им насест, что Каня старается изо всех сил. и, улыбаясь, он легко вгонял гвоздь за гвоздем, помогая еще и другим, и тем не менее Кане даже близко не удавалось подойти к его выработке. Пока Брун обедал или торопливо курил в уборной. Каня давно уже вкалывал за своим верстаком. Наконец появлялся Брун, болтал с кем-нибудь, может, даже наблюдал на Каней, потом брал свой молоток и через каких-нибудь полчаса догонял и перегонял Каню.
Нет, перебранок и драк больше не было, но каждый в цехе чувствовал, что затевается что-то пострашнее. Брун тоже чувствовал, что его ненавидят, но не принимал это близко к сердцу. Он полностью положился на Каню и верил ему. Он так и не понял, что Каня пресек нападки против него только для того, чтобы доказать дирекции, что у него есть авторитет, а значит, он способен стать бригадиром. Для Кани вопросом жизни и смерти было перегнать Бруна, он очень хорошо понимал тактику стравливавшего их начальства. Он понимал, что ему нужно помочь себе и сделать это иным способом, чем раньше.
В обед Брун, проглотив свои бутерброды, как обычно, зашел в уборную, чтобы выкурить сигарету. Запершись, он наслаждался куревом, как вдруг услышал за дверью шепоток. Затем застучали удары молотка, а когда он бросился к двери, было уже поздно: ее заколотили гвоздями.
Два или три часа он кричал что было мочи, переводя дух, он слышал, как гудят станки, хлопают приводные ремни и верещат пилорамы. Но никто не отзывался, будто его не слышали. Наконец терпение его иссякло. Всем своим коротким широким телом он навалился на дверь и выломал ее.
Прошел в цех, где, казалось, никто не обращал на него внимания, занял свое рабочее место. Разумеется, его инструмент пропал, мастера нигде нельзя было найти, а когда через час он нашел его в котельной и вернулся с ним в цех, то инструмент аккуратно лежал на прежнем месте. А между тем поступила заявка, что дверь уборной сломана. Утверждениям Бруна никто не придал значения: ему пришлось заплатить за сломанную дверь, его лишили недельного заработка.
Через несколько дней Брун чуть дольше задержался в мастерской. Все уже давно ушли. Когда он шел по темному коридору, соединявшему машинное отделение с вахтерской, сверху, из темного окна, со всего маху, на какой только способна сильная мужская рука, на его правое плечо бросили деревянную чурку: будь у Бруна потоньше кости, они бы сломались. Три или четыре дня он не мог шевельнуть рукой, а когда снова пришел на фабрику, то понадобилось еще две недели, прежде чем он заработал в полную силу.
В течение этих двух недель Каня торжествовал, он снова заговорил с Бруном, и, казалось, все было в порядке.
Но затем все началось сызнова. Наверняка это было делом рук не одного человека. Вероятно, их было много, может быть, все. Это была настоящая травля, в людях проснулся охотничий инстинкт, они всюду травили его.
Он нигде не чувствовал себя в безопасности. Дома, в мастерской, в кино, на улице — везде с ним приключались истории. В его окне били стекла, прохожий, которого он наверняка до того ни разу не видел, сорвал с него шляпу и бросил ее в канаву. В темноте его кололи иголками, у него пропадали рубашки, головка молотка всегда болталась. А когда он возвращался ночью, на ступеньках был лед. Он больше не мог пойти ни в один ресторанчик, холодная стена вражды окружала его. Сейчас ему нужен был бы Куфальт, но его он потерял. Он подумывал о том, чтобы сбежать в Гамбург, в Берлин, где никто его не знал, где он мог затеряться, но был еще шанс у директора, который он не хотел терять, и было честолюбие — не уступить этим молодчикам.
Но он отчаялся. Он не знал, как это вынести. Днем он ходил сутулый, пожелтевший, а ночью с ужасом просыпался от собственного крика. Весь мир был настроен против него, и он мог спокойно вздохнуть, только когда был в безопасности, только в те редкие минуты, когда через тюремные ворота его впускали к директору.
Там его утешали.
В последнее время творилось странное: каждое утро, когда Брун приходил на работу, его верстак был загажен дерьмом. Прямо вымазан им, и Бруну приходилось под протестующие крики коллег каждое утро приносить воду, мыть и скрести верстак. И только после этого он начинал работать.
Как бы рано Брун ни приходил, его верстак был загажен всегда. Брун жаловался администрации, но ему отвечали: в полседьмого ночной сторож проверял его верстак, и тот был чистым, пусть вовремя приходит на работу и ведет себя так, чтобы не давать повода для таких глупых шуток.
Брун понял, что это заговор, и раскрыть его можно было, только если ночью самому поймать злоумышленника. И вот однажды ночью он пробрался на фабрику.
Залезть было легко. Сзади фабрика примыкала к маленькому переулку, по которому ночью почти никто не ходил. Стоило погасить там единственный газовый фонарь, и можно было без помех перелезть через невысокую стену и попасть во двор.
Брун погасил фонарь и полез.
Собаки, ждавшие ночного сторожа — еще не было и девяти, — залаяли, а затем, повизгивая, подбежали к нему: они хорошо знали его с того времени, когда он регулярно лазил на фабрику, чтобы портить готовые изделия.
Он дал им немного хлеба, глянул на четырехэтажный фасад фабрики, которая темной громадой нависла над ним в беззвездном ночном небе, и удивился: в кассе горел свет.
Секунду он стоял раздумывая. А затем, решив, что, вероятно, забыли выключить свет — кто еще в это время мог находиться а кассе? — вытащил отмычку, хранившуюся у него еще с того времени, тихо открыл дверь, отогнал собак и заперся изнутри.
Снова он постоял прислушиваясь, затем снял ботинки, спрятал их за кипой досок и медленно пошел по коридору к цехам. Было довольно темно, но Брун не осмелился зажечь свет, в девять вахтер обычно совершал обход и мог заметить отблеск света в окне. Он ощупью двигался вдоль стены, нащупал ногой ступеньки, которые вели наверх, и медленно, осторожно поднялся.