— Это где такое?
— Ты что, где Конский хвост не знаешь? Никогда, что ли, в Гамбурге не был?
— Только пару дней.
— На рыночной площади перед ратушей стоит памятник Вильгельму — кайзер на коне. И в Гамбурге каждая собака знает, что значит «встретимся под Конским хвостом».
— Ладно. Уж как-нибудь найду. Значит, в восемь.
— Договорились. И оденься пофартовее. Гульнем на всю катушку.
— Идет. За мной дело не станет.
— За мной тоже.
Куфальт тащится за дежурным надзирателем по полутемным коридорам спящей тюрьмы в одних носках — сабо он снял и несет в руке.
Надзиратель отпирает его камеру и, положив палец на выключатель, медлит на пороге.
— Может, разок уляжетесь без света, Куфальт? А то мне через десять минут опять тащиться наверх — выключать. Я день-деньской пилил дома дрова и устал как собака.
— Само собой, — говорит Куфальт. — Запросто. Спокойной ночи, господин Тиссен!
— Спокойной ночи, Куфальт! Кажется, это ваша последняя ночь у нас?
— Предпоследняя.
— И сколько же пришлось отзвонить?
— Пять годков.
— Большой срок. Как ни крути — большой, — говорит старик надзиратель и сокрушенно покачивает головой. — На воле такое творится, что у вас глаза на лоб полезут. Пять миллионов безработных, Куфальт. Тяжкое дело, Куфальт, очень тяжкое. Два моих сына тоже без работы.
— Что ж, подожду. Ждать-то я научился.
— Научились? Но не здесь же! Здесь еще никто этому не научился. Ну ладно, Куфальт, всего вам доброго, может, больше не увидимся. Нелегко вам придется, прямо-таки трудно придется. Выдержите ли? Кто хлебнул тюремной баланды…
Старик надзиратель стоит на пороге и ждет, пока Куфальт разденется, — свет от коридорной лампы падает в камеру сквозь отворенную дверь.
— Неплохой вы парень, Куфальт, только вот ветер в голове. Правда, и трудолюбия хватает, что есть, то есть. И вежливы тоже, если с вами по-хорошему. Но и заводитесь с полоборота, если что не по нраву, и каждой брехне верите. Пять миллионов безработных, подумать только, Куфальт…
— Не очень-то вы стараетесь меня подбодрить, господин Тиссен.
— А чего мне стараться — об этом позаботятся девочки да водочка, уж они вас взбодрят, только за ворота выйдете. Помните об одном, Куфальт: у нас тут около семисот камер, и им без разницы, кто в них сидит. Нам тоже без разницы, кого мы запираем. Мы уже все на свете перевидали.
— Но ведь люди-то все разные, господин Тиссен.
— На воле — да. А тут все одинаковые. Да вы и сами знаете, Куфальт. И как быстро все это смекают. Ну ладно, ложитесь спать. Койку вы уже опустили. Тихо, спокойно. Приятно поглядеть. Сразу видать, что вы человек образованный. Не то что другие прочие. И хуже всех — Бацке. Этот в двенадцать часов ночи бухает койкой об пол. И всю тюрьму будоражит. Ну ладно, спите спокойно, как-никак предпоследняя ночь! Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, господин Тиссен. И спасибо вам за все!
В камере не темно. Сквозь окошко внутрь проникает лунный свет. Куфальт становится ногами на койку и, держась за железные жалюзи, подтягивается, чтобы поставить одно колено на узкий подоконник: оттуда, сверху, из-под самого потолка, он глядит в ночь за окном.
Тишина. От того, что где-то вдруг тявкнет собака или по двору тюрьмы протопает часовой, ночь кажется еще тише.
Нет, звезд он не видит. Да и луны тоже, только ее свет, разлитый в воздухе. Темные, тяжелые и длинные полосы — это тюремные стены, а то, что шарами высится над ними — это каштаны. Они сейчас цветут, только вот запах сюда не доносится. Пахнут они слабо, да и запах у них противный.
Но они еще не отцветут, когда он выйдет на волю. И он сможет прохаживаться под ними, когда они в цвету, и гулять, когда их листва станет гуще, когда появятся первые желтые листья, когда плоды станут трескаться, когда деревья оголятся и когда вновь зацветут, — он в любое время сможет к ним подойти и вообще пойти куда захочет и когда захочет.
Это трудно себе даже представить. За пять долгих лет он сотни раз забирался сюда под потолок, подвергая себя опасности грохнуться вместе с жалюзи или быть застигнутым надзирателем; теперь это все в прошлом.
«Тиссену хорошо болтать языком, — думает он. — Он уже ничего не смыслит, такой, как он, в сущности, отбывает пожизненный срок. А что до его сыновей… Точно знаю, что младший запустил руку куда не надо и угодил бы за решетку, если б папаша не выплатил все до гроша. А жалованье у старика не бог весть какое».
Вдруг ему захотелось курить, и он спускается на пол. И пока нащупывает в темноте камеры штаны и пачку табаку в кармане, его вдруг охватывает странное чувство… И он застывает посреди камеры.
«Не хочу ничего этого, — проносится у него в мозгу. — Хватит, сыт по горло. А Тиссен — хороший старик и всегда всем сочувствовал. Жизнь — как вот эта ночь за окном: сперва темно, потом выходит луна, потом опять светлый день, все очень просто…»
Он старается привести в порядок свои мысли. «Все эти пакости, которым я здесь научился, только затрудняют жизнь. Раньше, когда я просто сидел в своей камере, не умел ни ловчить, ни стучать, было куда легче. Надо постараться, чтобы жить опять стало легче. Иначе сорвусь, я слишком слаб, старик прав. На многое меня не хватит. И начать новую жизнь надо честно, все равно как, но честно. Может, стоит все же завтра сходить к пастору».
Он скручивает сигарету и закуривает. «Надо постараться, чтобы получилось. Завтра же утром начну новую жизнь — не стану в пять утра пялиться в окно на шлюху этого Бацке».
Он сидит в одной рубашке на краю койки, потерянно уставясь в пространство. И не замечает, как пепел падает на великолепно натертый пол с рисунком из звезд, луны и солнца.
На волю
Проснись Куфальт в пять утра, еще неизвестно, устоял бы он перед соблазном лицезреть обнаженное женское тело. Ибо он просыпается только без четверти шесть, когда колокол двумя резкими ударами дает сигнал к побудке.
Он вскакивает, натягивает на себя штаны и с особой тщательностью заправляет постель, ибо сегодня предстоит осмотр камер всех заключенных, выходящих на волю. Потом умывается в эмалированной миске для еды, потому что заново драить сверкающий никелированный таз уже некогда.
В шесть часов, когда кальфакторы начинают носиться по коридорам с парашами и водой, когда щелкают замки и звякают запоры, Куфальт уже поглощен натиркой цементного пола в камере. Необходимо восстановить узор, подпорченный за ночь. После этого он расставляет все предметы, находящиеся в камере, по свято соблюдаемой системе, чтобы главный надзиратель с первого взгляда мог убедиться: гляди-ка, все на месте.
И при всех этих занятиях он непрерывно думает о том сне, который привиделся ему этой ночью. Сон, преследовавший его в первые недели после ареста, теперь, в эту ночь, вновь приснился ему.
Будто бы он бежит по дороге к густому, засыпанному снегом лесу. И бежит изо всех сил, — полиция гонится за ним по пятам. На дворе ночь, мороз лютый, лес впереди такой, что конца-края не видно (ему