ядра — очень похожий на то, каким я сам воображаю себе оплавленное атомное ядро (фотография из Интернета):

В 1977 я пытался найти в нем хоть какую-нибудь трещинку — оставить осколок сломавшегося зуба «на счастье», чтобы вернуться сюда еще: работать в хорошей (не во всякой) американской лаборатории — редкое удовольствие! Я не нашел ни щёлки и просто дал осколку скатиться по склону ядра. Сработало! Правда, только через 10 лет: СССР! Фрума была еще жива и здорова и по-прежнему занималась на рояле по два часа ежедневно. Она была совершенно сражена тем, что я так долго ее помнил: Америка! Мы тогда очень привязались друг к другу. И опять: «Они были замечательной парой — мои друзья Энрико и Лаура!».
Между прочим, в Чикаго — с десяток университетов. Два из них имеют близкие названия: это всемирно известный Университет Чикаго (the University of Chicago, частный, рокфеллеровский, «мой») и небольшой Чикагский Университет (the Chicago State University) — разница! Называть Университет Чикаго просто Чикагским Университетом — почти то же, что знаменитый Университет Джонса Хопкинса в Балтиморе называть именем какого-то «Джона Хопкинса»; это делается сплошь и рядом: небрежная работа неряшливого переводчика. Не говоря уже о том, что, вообще-то, все университеты в Чикаго — чикагские. И такие монстры как Северо-Западный, Иллинойский, Лойолы, и другие, поменьше.
Не припомню, чтобы Фрума рассказывала о Ферми, как об ученом. Да и саму ее вряд ли интересовал парадокс, который приписывают Ферми, и о котором писал Френсис Крик примерно так: «Если во Вселенной неисчислимое количество галактик, и если самой Вселенной почти полтора десятка миллиардов лет, а это значит смену, по крайней мере, трех поколений звезд, взрывы множества сверхновых, синтез атомов тяжелых элементов из которых были сформированы сгустки вещества, образовавшие планетные системы вокруг центральных светил, а часть планет (их во Вселенной все равно гигантское число) должна относиться к земному типу и иметь условия для возникновения жизни и время, достаточное для появления цивилизаций, которые никак не могли оставаться навечно привязанными к родным планетам и за четыре миллиарда земных лет должны были непременно до нас добраться, — если все это верно, ТАК ГДЕ ЖЕ ОНИ?!?» Полный чувства юмора ответ Лео Сцилларда, американца венгерского происхождения и друга (а иногда — оппонента) Ферми, с которым они строили первый ядерный реактор, звучал так: «ОНИ среди нас. Но ОНИ называют себя венграми».
Каждая шутка оборачивается истиной в лоне вечности, отметил как- то Бернард Шоу устами своего героя[34]. Изложенный в этой книге вариант направленной панспермии (воспринимаемый именно так) — на основе идей Щербака и, отчасти, моих скромных размышлений, — может показаться, по словам Френсиса Крика, «довольно нехудожественной разновидностью научной фантастики». Но допустив его, легко представить, что Сциллард — будь он согласен с Криком — нисколько не поступился бы чувством юмора, если бы ответил: «ОНИ? Да ОНИ вокруг нас — все, кроме венгров! Венгры, впрочем, тоже — если уж на то пошло».
Я, конечно, отдаю себе отчет в том, что изложенная здесь гипотеза — не столько результат суммы сегодняшних знаний о жизни, о ее происхождении, эволюции и условиях, которые позволили ей возникнуть на нашей планете — или где бы то ни было, — сколько следствие гигантских прорех в этих знаниях, которые более или менее удачно можно заполнить так или иначе аргументированными умозрительными вариантами. Задача этой книги — показать, что, по крайней мере, один из таких вариантов не настолько умозрителен, как то может показаться на первый взгляд — еще одна причина, по какой я посвящаю ему книжку. Мне говорили, что интерес к этому варианту, с точки зрения серьезных людей, по меньшей мере, несерьезен. Поскольку вероятное объяснение отсутствия такого интереса (см. выше) кроется, на мой взгляд, исключительно в различии вкусов серьезных и не слишком людей, с грустью отмечаю, что — несмотря на известную поговорку — с особым ожесточением в этой жизни спорят именно о вкусах: вспомним хотя бы Спор двух древних греческих философов об изящном[35]. Так что с серьезными людьми пусть разговаривает Маленький Принц в своей чудесной манере. В свое время Энгельс — человек, как было хорошо известно в СССР, вполне серьезный — с удовольствием цитировал древнего грека: «Ни к чему не относись слишком серьезно!» Да и Оскар Уайльд сказал однажды: Жизнь — слишком сложная вещь, чтобы говорить о ней серьезно. Кроме того, тема, которой посвящена эта книжка, ориентирована не на «узких и чистых» математиков или физиков или биологов, но на тех из них, чье ухо чувствительно к красоте и способно различать ее в рёве и визге той самой Музыки Сфер, даже если эта музыка записана неумелой рукой какого-нибудь Левия Матвея на коряво разлинованном ноутоносце. Автор и сам мог бы сгодиться на его роль, если бы для этого нужно было только неумение. Но, как известно, не всякий Берлиоз — композитор.
Весной 1994 года (я вновь работал тогда в Университете Чикаго, занимаясь герпесвирусами) мне посчастливилось слушать лекцию Курта Воннегута. Воннегут прошел здесь когда-то курс антропологии, подготовив к концу его магистерскую диссертацию, которую единодушно «задробил» весь состав кафедры. Этот провал он не забыл. 24 года спустя та же кафедра присудила ему искомую когда-то степень за роман «Колыбель для кошки». Еще 24 года спустя он от души поквитался с Университетом под хохот аудитории — и больше сюда, насколько мне известно, уже не приезжал. Этот хохот и сохранился в моей памяти.
Рассказывая о себе, он вспомнил, что однажды его русская переводчица Рита Райт дала ему почитать советский журнал «Работница», чтобы скоротать время. Углубившись (с помощью Р.Р.) в какой-то рассказ, Воннегут вдруг понял, что его формальное образование легко позволяет ему представить этот рассказ графически. Он взял мел и изобразил на доске абсциссу (время) и ординату (судьбу и состояние души). У левого конца абсциссы он поставил букву В, сказавши: тут будет Beginning, или Big Bang, у правого — Е (End, или Entropy). У нижнего конца ординаты он снова поставил В (Bad), у верхнего — Е (Exciting, или Excellent). Тогда график рассказа из «Работницы» (типичный, как он сказал, советский) стал выглядеть как экспоненциальный подъем с небольшой щербинкой в начале. Герой просыпается утром; солнце, весна, молодость — все чудесно. Потом звонит его девушка, возникает недоразумение, обычное между влюбленными. Но герой идет на родной завод, выполняет двадцать дневных норм и награждается грамотой на общем собрании. Кривая ползет вверх. После работы его встречает любимая, они целуются (там, где их никто не видит) и устремляются — вместе с кривой — в светлое будущее. Марш энтузиастов.
Типичный американский рассказ выглядел на графике Воннегута чуть иначе. Герой просыпается, все, разумеется, О.К. Потом ему звонит герл-френд, возникает естественное: 'все мужчины — придурки, все женщины — психопатки[36] ', кривая проваливается, день не удается. Часа в два все меняется со вторым (неожиданным) звонком девушки: Пообедаешь со мной? — Конечно! Перспектива на вечер самая радужная, а завтра будет новый день. «Возьми меня отсюда на бейсбол[37]». Кривая ползет вверх. Чистая «Оклахома» со знаком «!»
График «Золушки» оказался сложнее; здесь Автор не может отказать себе в удовольствии привести оригинальный вариант этого и следующего воннегутовских графиков, которые несложно отыскать в Интернете:

Сначала все плохо: тяжелый, грязный труд, мачеха, дочки ее, и все такое. Вдруг — фея. Недоумение, недоверие, надежда. Потом карета и — Дворец! Бал!! Принц!!! И бац! — полночь. Всё проваливается в какую-то выгребную яму. Но тут эти — с туфелькой. Подошла! Дворец!! Принц!!! Замуж!!!! Раньше всех!!!!!