обойти их молчанием.
Мы говорим сейчас не о том содержании, каким поэт может обогатить изнутри фигуры, которые он как бы заимствует у изобразительного искусства, — остановимся пока на том преимуществе объективности, каковое поэт может доставить себе в степени куда более совершенной, нежели любой другой художник.
Скульптура владеет лишь формами, живопись — формами и колоритом; и скульптуре и живописи недостает непосредственного движения, какое они способны порождать лишь путем своего рода обмана. Итак, они просто представляют предмет в пространстве, то есть объективны лишь для пространственных чувств. Благодаря могуществу, с каким выступает сама форма, скульптура обретает простоту, граничащую с бедностью, и даже художник ограничен: он может изобразить лишь определенные предметы, и само их изображение тоже ограниченно.
Поэзии же столь присуще движение, что она, собственно говоря, не способна выражать стоящее на месте. Обрисовать фигуру она может, лишь позволяя глазу скользить по ее очертаниям. Однако такая фигура тем прочнее запечатлевается в воображении, когда поэт заставляет это воображение и создавать ее — в самом буквальном смысле слова принуждает его рисовать ее. Поэзия действует во времени, а благодаря этому, в отличие от более холодного изобразительного искусства, глубже проникает в наши чувства и одушевляет свои описания большей полнотою жизни. Картины — это не просто группы из фигур, примыкающих друг к другу; они подобны цепочкам из четко сочлененных звеньев, где движение рождает движение, фигура рождает фигуру.
Поэт способен передать фигуру лишь в несобственном смысле слова, а пластический художник именно так передает движение. Важное различие состоит, однако, в том, что движение влечет за собой большую живость, а потому лучше настраивает воображение, чтобы оно своими средствами преодолевало недостатки. Следовательно, если поэт полностью воспользуется своим преимуществом, то он достигнет объективности большей, нежели пластический художник. Потому что он овладевает всеми органами, какими только постигаем мы предмет, — и органами пространственными, и временными.
Тут налицо не просто обрисовка фигур и описание действий. Когда поэт рисует фигуру, то это уже действие, а действие складывается в фигуру. Ибо если последующая черта стирает предыдущую, то все эти черты все же остаются в целой группе. И мы действительно видим перед собой все то, что мы так или иначе вынуждены домысливать, когда смотрим на картину, то есть мы видим то, из чего возник представленный момент и во что он переходит.
Сама же чувственная реальность живописи, реально выставляющей объект, вредит ей в отношении подобной целостности. Ибо живой чувственный объект подавляет все, что воображению хотелось бы прибавить к нему.
Насколько же поэтичиа с любой точки зрения объективность, царящая в поэме „Герман и Доротея', ясно без особых доказательств. В этой поэме не встретишь описаний покоя — повсюду описывается поступательное движение. Не обнаружишь здесь и отдельных, изолированных картин — всякий миг совершаются перемены, причем каждый отдельный образ ясно и четко отделяется от других своими контурами, и все целое совсем не похоже на картину пасси вного состояния, скорее, здесь налицо картина взаимодействия решений, умонастроений и событий.
XIX. Специфическая природа поэзии как искусства слова
В предыдущем разделе мы рассматривали поэзию с точки зрения того, чем она отличается от изобразительного искусства, а не с точки зрения того, в какой мере она может быть противопоставлена искусству. Это последнее мы вообще могли бы обойти молчанием, потому что эта сторона никак не затрагивает нашу поэму. Однако, чтобы исчерпать эту материю, позволим себе еще одно отступление. Чем более обсуждаешь природу поэзии как искусства слова, тем яснеепонимаешь, почему можно рассматривать ее как изобразительное искусство.
Поэзия — это искусство средствами языка. В этой краткой характеристике для того, кто вполне понимает смысл этих двух слов, — вся высокая и непостижимая природа поэзии. Противоречие между искусством — оно живет лишь воображением и не желает ничего, кроме индивидуального, — и языком — он, существуя исключительно для рассудка, все обращает во всеобщие понятия — поэзия обязана не то чтобы разрешать — тогда на этом месте будет пустота, — но приводить к единству, — тогда возникнет нечто большее, нежели любая из сторон сама по себе. Но всякий раз, когда противоречивые свойства, соединяясь, образуют в человеческой душе нечто новое, можно быть уверенным, что человек явится в своей высшей природе. Потому что эти свойства противоречат друг другу до тех пор, пока внутреннее расположение духа человека подобно действительному миру вокруг, и нет иного средства привести противоречия к единству, как изъять человека из его ограниченной сферы и перенести его в бесконечный простор, ввести его в сферу идей, куда поведет его философия, или в мир идеалов, куда понесет его на своих крыльях поэзия.
Язык — орган человека; искусству естественней всего быть зеркалом мира, окружающего человека, поскольку воображению, следующему за внешними чувствами, легче всего вносить в душу фигуры извне. Вследствие этого поэтическое искусство непосредственно, в более высоком смысле, нежели любое другое искусство, предназначено для предметов двоякого рода — для форм внешних и внутренних, для мира и для человека, а вследствие этого оно может выступать в двух, причем весьма различных видах — в зависимости от того, склоняется ли оно к предметам одного или другого рода.
В обоих случаях ему предстоит преодолевать трудности языка, радуясь преимуществам, какие оно обретает благодаря тому, что именно язык и, стало быть, мысль служат ему органом, посредством которого оно осуществляет свое воздействие; когда же оно выбирает своим объектом внешние формы, то обнаруживает для себя в языке особую сокровищницу новых, неведомых ему прежде средств. Ибо тогда язык оказывается единственным ключом к предмету — фантазия обычно следует за чувствами, а здесь ей приходится примкнуть к разуму, и если, с одной стороны, дух увлечен величием и содержательностью предмета, то искусство, сверх того, должно пуститься в еще более высокий и стремительный полет, чтобы и в этой области продолжало царить только воображение, — тем более что оно имеет дело уже не с чувствами, а с идеями, и, стало быть, не столько интеллектуально, сколько сентиментально.
Подобный род поэзии, в котором мы оставлены древними почти без примеров, — будь он чистым или смешанным с другими родами поэзии — является настоящей вершиной новейшей поэзии; можно сказать, что он специфически присущ ей. И однако, чем решительнее
Отделяется такой поэтической род от других, тем дальше он отстоит от самого легкого и простого понятия искусства.
Всякий подлинный поэт будет принадлежать одному из этих двух только что описанных характеров; он будет склоняться либо к тому, чтобы пользоваться индивидуальной природой языка в целях искусства, либо к тому, чтобы проявлять в языке индивидуальную природу искусства, к тому, чтобы сообщать форму и жизнь бесформенной и мертвой мысли, либо образно и наглядно представлять воображению живую действительность. В обоих случаях поэт одинаково велик, но в первом случае он скорее достигает того, на что способна лишь поэзия, а не другие ее сестры, он скорее являет самое сокровенное ее существо и идет одиноким путем, на какой не ступает нога других, тогда как во втором случае, он, скорее, идет общим путем с другими искусствами, и только проходит его по-своему. Поэтому в первом случае он — поэт еще в более узком смысле этого слова, чем во втором.
Быть поэтом в более узком смысле этого слова — значит придерживаться прямо противоположной поэтической манеры, нежели Гёте. Таким поэтом может быть поэт лирический, дидактический, трагический — все они родственны между собой и образуют один класс поэтов, а эпический поэт к ним не принадлежит. Этот последний требует фигур, жизни, движения, он выводит человека на просторы мира и, начиная с себя, со своих чувств, с окружающих предметов, в конце концов не менее тех, первых, потрясает душу в наиглубочайших ее основаниях.