да противно ругаться.
Парню противно не было: он выругался на всю железку. Со смаком и с полным знанием дела. И так увлекся, что Серёжа успел вскочить и ударить его. Не слишком умело, но довольно сильно. Удар пришелся по скуле.
— Ты так… — проговорил тот, потирая щёку.
— Не надо… бросьте! — сказал Костя. — Что вы связались?
— Дай ему, чтобы не вносил предложения, — скомандовал парень Борису, и Костя, не ожидая выполнения команды, отбежал в сторону. — А девчонку подними, — продолжал парень, обращаясь к Толику, — чего она тут расселась?
Тот рванул Люсю со скамейки, а парень в это время нанёс Серёже прямой удар в лицо правой, но тот успел прикрыться и тогда получил удар левой в живот. Парень, как видно, знал приёмы. Серёжа согнулся от боли.
— Ещё дать? — спросил парень и шагнул к нему.
Но тут Люся налетела на него и стала бить обеими руками, как в барабан. Он отшвырнул её, она упала, а он повернулся к подскочившему Серёже. Тот успел задеть его по носу, но тут же получил удар в губу.
— Перестаньте! — закричал Костя. — Люди идут. Толик, скажи ему…
Люся уже была на ногах. Она толкнула Толю, который стоял ближе всех, а тот схватил её руку и вывернул.
— Держи её, — сказал парень, — сейчас мы из него натурального кавалера сделаем. Как во Франции.
— Не надо, как во Франции! — в ужасе закричал Костя. — Зачем?
Серёжа кинулся на Толю, но его оттолкнул Борис, который потом помог парню заломить Серёже руки назад, после чего просунул под них свои и начал давить Серёже на шею. Приём этот называется «двойной нельсон».
— Подведи поближе девчонку! — крикнул парень Толе. — Пускай поцелуются. А то не пробовали, небось… Только в кино видели.
— Закон, — сказал Борис, помогая теперь уже Толе удерживать Люсю.
Парень стал нагибать Серёжину шею, подталкивая его вперёд, и тому деваться было некуда: с «нельсоном», да ещё двойным, шутки плохи. Голова его наклонялась всё ниже… Вот лицо коснулось Люсиного… Вот губы уперлись в её щёку.
— Готов! — крикнул парень. Так кричали тогда в метро при отправке поезда. — Как голубочки! Спасибо хоть скажите! Понравилось?.. Пошли, ребята!
Он оттолкнул Серёжу, и тот упал бы, если бы Люся не удержала его. И потом сразу отпустила и отвернулась.
Но Костя этого уже не увидел, потому что ещё раньше стало ему просто невмоготу глядеть! Он проклинал и этих ребят, и свою беспомощность, чтобы не сказать «трусость», и взрослых, которые, когда не нужно, тут как тут, а когда надо — днём с огнём не найдёшь!..
Он думал, перебирал в голове все варианты и не мог понять, КАК… Как он должен был поступить — только что, когда всё это происходило? Броситься на помощь? Но ведь всё равно они в два, если не в три раза сильнее. Бежать за помощью? Но куда? К кому? Да и стыдно жаловаться — он уже не маленький… В общем, выхода не было, и ему, когда он уже подбегал (или подходил) к своему дому, сделалось так противно, так неприятно, что прямо плакать захотелось. Этого только не хватало!..
В себя он пришёл только в своей комнате, когда ощутил, что вокруг знакомые, не враждебные ему вещи: платяной шкаф с трещинкой в боку, полка с книгами, чёрная фигурка Дон Кихота с обломанным мечом на письменном столе, выцветший глобус.
И тогда всё, что случилось, показалось совершенным пустяком: «выведенного» яйца не стоит, как говорит их соседка. Ну, подумаешь, в конце концов, мало они ссорятся или дерутся между собой? Чего такого? И сегодня тоже… Только сегодня к ним верзилы эти прицепились, с которыми и не справиться. Даже целоваться зачем-то заставляли… А что, интересно, сами-то они, Серёжка с Люсей, целовались когда-нибудь по-настоящему?.. Ну, ударили они Серёжу, толкали его, но и ему, Косте, тоже ведь досталось… Вот сюда стукнули… До сих пор больно… А что он мог сделать? Что?.. Ведь против лома нет приёма — правильно говорится…
Костя немного успокоился, стал думать о другом, о третьем, но потом в голове снова замелькали те же мысли, они скакали, прыгали, только ни до чего не допрыгались, и Костя пошёл спать.
Наутро чуть не опоздал в школу, поэтому не успел до уроков поделиться впечатлениями ни с Серёжкой, ни с Люсей. И на уроке не смог: оказалось, Серёжа положил свой портфель на заднюю парту, на место Фокина, и пересел туда. А Фокин уже три дня болеет… Ну, и как хочешь, — подумал Костя про Серёжу, — просить не буду, сам еще подойдёшь… Но было ему, на самом деле, так тошно, что хоть из класса беги, и весь урок он ни на кого не глядел, учителя не слушал и только чертил на бумаге какие-то рожи и представлял, как Серёжка подходит к нему и мямлит, что был неправ: Костя ведь, и по правде, ничем помочь не мог и тоже пострадал… Разве нет? Его стукнули — вот сюда… у него до сих пор болит…
На первой же перемене Костя подошел к Люсе, чтобы поговорить о вчерашнем. Но вместо этого спросил, вышел ли у неё сто тридцать пятый пример по алгебре.
— Я и не знала, — сказала ему Люся, — что ты выделяешь адреналин, не только если собак видишь.
И отошла. И показалась вдруг Косте такой чужой и взрослой, что он даже не крикнул вдогонку: «Ну и не надо! Ну и плевал я!..» Или что-нибудь в этом роде.
А Серёжа… тот вообще не хотел его замечать, и Костя не стал к нему подходить. Впрочем, Серёжа и с Люсей не разговаривал.
В начале последнего урока Верёвкина передала Серёже записку. Он развернул и потом весь урок читал. В записке было вот что: «Срж! Т см лчш, см слн, см хрбр. Лбл тб чн. Лс».
Серёжа мог бы читать до конца четверти и, всё равно, до конца бы не понял. Но он поступил умнее: на переменке подошел к Люсе и честно сказал, что не совсем все слова разобрал. И Люся произнесла на память, как стихи:
— Ты самый лучший, самый сильный, самый храбрый… — И, помолчав, добавила: — Я люблю тебя очень и хч пцлвт…
Последних двух слов в записке не было.
Я закончил читать рассказ, насладился аплодисментами и начал трудиться в поте лица, выполняя бессмысленную, но приятную работу: ставил свою подпись на бесчисленном количестве бумажных листков, иногда открыток, которые с остервенением совали мне слушатели, чтобы таким образом насладиться памятью о любимом писателе. Ребята приучились делать это почти всегда и везде, но в библиотеках жаждущих бывало поменьше; в лагерях же царил полный разгул, и порою приходилось ставить до трёхсот подписей. Все слова о том, что моя фамилия может быть к месту только на моих книгах, а на бумажках или открытках забудется или потеряется уже через полчаса, и что я не знаменитый футболист или певец — все эти, порою раздражённые, слова были бесполезны, и я работал без разгибу, не покладая шариковой ручки.
Тот же трудовой подвиг совершали и Андрей Сергеич с Аней, и когда мы, выполнив свою миссию и хорошо поужинав, сидели на одной из веранд, и я ожидал, скажет ли Андрей Сергеич что-нибудь о моём новом рассказе, к нам подошли несколько женщин, называвшихся, кажется, не то методистами, не то воспитателями, а может, просто учителями. Они поблагодарили за выступление, и одна из них — та, что постарше, — сказала, обращаясь ко мне:
— А вашим рассказом, товарищ Хазанов, мы, извините, недовольны.
Это не было для меня громом с ясного неба. Верьте или не верьте, я и тогда, а не только теперь, через сорок с лишним лет, относился весьма спокойно к так называемой критике — если та не исходила от людей, чьё мнение считалось непререкаемым, бесспорным (или они сами так думали) и от кого зависела, в той или иной степени, моя литературная судьба. (А также финансовое благосостояние.)
За долгие годы общения с издателями и редакторами я сталкивался с самыми разными