литературе обстоятельств ректорства Хайдеггера для того, чтобы прояснить контекст послевоенной переписки с Ясперсом, которому почти все эти факты были хорошо известны, хотя прямо, за редким исключением, им не упоминались. Ясперс верил даже в то, что его корреспондент не совершал: например, что он лишил Гуссерля права пользования университетской библиотекой. Знал он и то, что Хайдегтер запретил вывешивать 'еврейские плакаты', организовал в Англии стипендию для своего ассистента-еврея; знал, что он какое-то время состоял под негласным надзором гестапо, что его философское размежевание с некоторыми сторонами национал-социализма началось уже в 1935–1936 годах. Но тем не менее в известном отзыве от 22 декабря 1945 года, сыгравшем решающую роль в 'деле Хайдеггера', Ясперс настаивал на отстранении философа от преподавательской работы как представляющего опасность для молодежи в нестабильной послевоенной обстановке.

Не знаю, сознавал ли Ясперс уникальность составленного им по запросу Комиссии Фрайбургского университета документа, решившего исход первоначального 'дела Хайдеггера', но, насколько мне известно, впервые философ столь крупного ранга вынес от имени победителей вердикт по политическим мотивам другому крупнейшему философу. Как Хайдеггер в 1933 году перешел на сторону победителей, — со всеми фатальными последствиями этого шага для его будущей самооценки, — так теперь в стане победителей на неопределенно долгое время оказывается Ясперс. Конечно, победители совершенно разные, но речь не об этом. Просто я отнюдь не уверен, что позиция победителя обладает интеллектуальными преимуществами сравнительно с положением побежденного, получающего преимущество молчания (это не значит, что он не говорит и не пишет: просто он неслышим) и одиночества, которое в его власти оказывается сделать 'хрустальным' (Ницше). Послевоенный Хайдеггер напоминает глубоководную рыбу, которую Ясперс пытается выманить на поверхность, добившись 'полного' признания вины, вслед за чем якобы последует очищение. При этом забывается, что существенная часть вины философски уже преобразована в знаменитом 'повороте', в радикализации первоначального вопрошания о бытии, а другая часть — она-то, видимо, и заботит Ясперса — относится к области банальной фактичности, которая, предупреждает Хайдеггер, чтобы стать мыслимой, нуждается в практически бесконечных пояснениях. Вина не поддается персонификации: окончательно разуверившись на примере Ницше в способности метафизики избавиться от одержимости техникой и 'поставом', фрайбургский философ ликвидирует свою личную вину в форме всемирно-исторического фатума. На уровне же здравого смысла Хайдеггер выработал в 1945 году линию защиты, от которой, в сущности, никогда не отходил, более полно повторив ее в 'Tatsachen und Gedanken' (опубликованных посмертно в 1983 году). Именно приверженность языку здравого смысла делает положение победителя интеллектуально столь ненадежным: побеждая в предполагаемой реальности и будучи вынужден отстаивать ее привилегированный статус, он ослабляет свои позиции в большом числе возможных миров, одним из которых является мир мысли. Хотя создаваемый побежденным язык является отчасти языком травмы, здравый смысл не дает нам критериев, с помощью которых мы могли бы не только судить, но и просто понимать его. Разрастаясь, 'дело Хайдеггера' все более видится ему самому делом философии и, что еще важнее, делом того молчания, которое вызывает эту философию к жизни, питает ее. Этот язык все более стремится стать языком внешнего, продублировать в себе любой возможный упрек. Ясперс пытается спорить с его пророческим ритмом, указывая на его истоки, на сложные процессы вытеснения, которым он обязан своим появлением на свет; но, парадоксальным образом, сам он находится под обаянием этого языка, который попеременно чарует и отталкивает его. На уровне здравого смысла он уже задал свой главный вопрос (в письме к Ханне Арендт): 'Как может душа [имеется в виду душа Хайдегтера. — M Р.], будучи нечистой… созерцать чистейшее?'[7] — но повторить его Хайдеггеру в таком виде он не может, зная, что за каждым из этих слов скрывается бездна проблем, относящихся к компетенции философии; к тому же со времен Платона этот вопрос относится к любой, а не только к 'виновной' душе.

При всем осуждении Ясперс лучше чем кто-либо другой понимает масштаб дарования Хайдегтера, что отражается в его отзыве: 'Хайдеггер — сила значимая, и не содержанием философского мироюззрения, но владением спекулятивными инструментами… Иногда создается впечатление, будто серьезность нигилизма в нем объединилась с мистагогией волшебника. В потоке речи ему порой удается сокровенным и великолепным образом затронуть нерв философствования. Здесь, насколько я вижу, ему нет равных среди современных философов в Германии' (примечание 341). 'Волшебник' тут явно пересиливает 'нигилиста': отметим указание на виртуозное владение 'спекулятивными инструментами' (в устах профессионала оно многого стоит) и на уникальную способность Хайдеггера затрагивать 'нерв философствования'. Никакая ненаучность ничего не может поделать с даром волшебства, которым обладает фрайбургский 'гном'. Поэтому в 1950 году Ясперс будет просить восстановить Хайдегте-ра в профессорской должности, чтобы дать студентам возможность благодаря ему общаться с великой философской традицией.

Уже в 20-е годы оба философа по-разному читают философские тексты, по-разному понимают саму процедуру их повторяющегося перечитывания. Для Ясперса перечитывание означает, что философия полностью состоялась и надлежит повторять ее как состоявшуюся, излагая то, что она уже, в сущности, сделала. Мы проясняем ее истинные намерения, оставаясь в пределах системы. Для Хавдеггера повторение — нечто принципиально иное. Он повторяет в текстах традиции то, что является в них изначальным в его понимании, т. е. чаще всего настолько периферийным, что их авторы впервые могли бы узнать об этом от столь позднего читателя, как Хайдеггер. Это и есть знаменитый 'шаг назад', отступление в непрозрачную глубину традиции, которая очищается лишь в акте отступления, через него. Если Ясперс интерпретирует философские системы, то Хайдеггер медленно — и со временем все медленнее — читает конкретные тексты (например, известное высказывание Парменида о тождестве мышления и бытия, которое в его прочтении преобразуется в фундаментальное положение всей европейской метафизики). Способность такого чтения заставлять тексты говорить о несокрытом, которое, наконец, начинает звучать после долгого молчания, очень велика. Она очаровывает и вместе с тем раздражает Ясперса. Он традиционалист потому, что текст продолжает видеться ему средой, в которой живут и размножаются мысли. Он постоянно взыскует по- своему понимаемой простоты от того, кто видет простату в том, что представляется его корреспонденту непроницаемой сложностью. Оба философа понимают, что различия между ними, сами по себе значительные, могут если не исчезнуть, то по крайней мере на время раствориться в непосредственном общении. Но после ректорства и злоключений нацистского периода путь к окончательному объяснению проходит через письмо, через письма, которые и делают его невозможным.

После войны условия встречи, которая должна столь многое прояснить, формулирует Ясперс; он добивается решающего признания, которое, по мнению Хайдеггера, невозможно в сфере фактичности, где не происходит ничего принципиального. 'Простое объяснение будет изначально до бесконечности превратны', — предупреждает фрайбургский философ (письмо 129). Кроме того, остается неясным, как Ясперс проделывает свой отрезок пути к встрече и решающему объяснению. Ведь 'боевое содружество' 201х годов основывалось на общей оценке тогдашней ситуации; и, по сути, Ясперсу предстояло разобраться со своей укорененностью в том времени так же, как и его бывшему другу. Но условия формулирует именно он, и, к сожалению, важнейшим из них оказывается зона предполагаемой невинности, из которой он говорит. Речь вдет, конечно, об интеллектуальной, а не политической невинности; в политическом смысле, по Ясперсу, в существовании национал-социалистского режима виновны все немцы. Мы, сказал он в 1945 году, не вышли на улицу, когда депортировали наших еврейских сограждан, мы не протестовали. Следовательно, в том, что мы живы, — наша вина. 'Мы жили в государстве, которое совершило эти преступления. Мы сами, правда в моральном [курсив мой. — М. Р.] и юридическом смысле слова, невиновны. Но поскольку мы были гражданами этого государства, мы не можем отделить себя от него. А это означает, что вместе с новым государством мы отвечаем за содеянное государством преступным. Мы должны нести последствия. Это означает политическую ответственность (Haftung)' — читаем в тексте Ясперса 'Автопортрет'[8]. Казалось бы, совершается радикальный жест, акт вменения коллективной вины, но в нем удивительным образом отсутствует моральная ответственность каждого отдельного лица; оказывается, что некто, нравственно невинный, добровольно принимает на себя вину преступного государства, отвечает за него. Открывается лазейка чистой совести, берущей на себя чьи-то грехи. Бывший друг, очевидно, не попадает в категорию людей нравственно невинных, и ему надлежит каяться; в его случае добровольной ответственности явно недостаточно.

Конечно, публичное объяснение не состоялось прежде всего потому, что в нем не было нужды, оно состоялось в той невозможности состояться, каким являются тексты обоих философов. После войны

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×