«давление бытия заставляли рабочего соглашаться с социализацией, коллективной собственностью, взаимной ответственностью и с созданием инструментов для всего этого» (Braslavski 1955:100). А историк Мордехай Элиав рисует картину их жизни:
Разверзлась пропасть [между рабочими и фермерами], и новые иммигранты почувствовали полное одиночество, наложившееся на естественное одиночество, характерное для любого нового иммигранта, особенно в идеологической, социальной и духовной сферах. Стремясь к поставленной цели, иммигранты старались облегчить свое одиночество, создавая коллективную жизнь и специфический стиль жизни, характеризовавшийся национально-романтическим настроением и жаркими идеологическими спорами. Особенную важность приобрели клубы, возникшие в разных поселениях, — они служили центром культурных и общественных собраний, вечеринок и танцев, даже центрами влияния на молодежь в поселениях. Партийные газеты, а также книги и памфлеты облегчали их психическое состояние, укрепляли дух и заставляли сплотить ряды.
(M. Eliav 1978:352) Рабочие, преимущественно мужчины, но не только, были молоды, в большинстве своем холосты, и их сексуальная жизнь, за исключением некоторых постоянных пар, была малоактивной или ее вообще не было. Они оказались в изоляции в трудной стране, под властью коррумпированного и деспотического оттоманского режима. Вместо еврейского общества диаспоры, построенного вертикально, большими семейными кланами, которые включали несколько поколений, здесь сформировались группы горизонтальных сегментов, объединявшие людей одного возраста, без кровнородственных связей, без отцов и дедов, а также без детей, которых надо было воспитывать (возможно, по-французски?). Ячейкой общества была не семья, а возрастная группа, члены которой разделяли общую идеологию и читали новую ивритскую периодику. К ним пришло осознание конца всей предшествующей истории: конца двух тысячелетий изгнания и конца тысячелетий классовой борьбы — во имя появления нового человека и еврея. Намеренно отрезав себя от родительского мира, от материнской нежности, от бабушкиных сказок, от обычаев и суеверий многих поколений, от языка и еды своего детства и, в реальности, от отвратительной жизни штетла и его безысходного существования, они пытались создать новый мир, построенный на самообразовании индивида: ели странные и горькие оливки, обрабатывали землю мотыгой (турия) и говорили на иврите.
* * * Социальные рамки, возникшие в рабочем движении — политические партии, «Всеобщая профсоюзная организация сельскохозяйственных рабочих», рабочие коллективы на границах мошавот[101], коммуны — все это подталкивало людей переводить свою жизнь на иврит, письменный и устный. Партия Ха-Поэль Ха-Цаир приняла принцип перехода на иврит в 1906 г. Поалей Цион была связана со своей партией в Европе, а там идиш в качестве культурной силы находился на подъеме, и невозможно было увлечь трудящиеся массы (которые почти не знали иврита) отказом от идиша (см. воспоминания Ицхака Бен-Цви, процитированные в Shapiro 1967:21). Бен-Гурион передает слова товарища, который сказал ему: «Я за иврит, как и ты, но я не знаю, как доказать это через „исторический материализм“», т. е. через марксистскую доктрину (Shapiro 1967:21). Хотя Бен-Гурион и Бен-Цви даже издавали журнал на идише, Онфанг («Начало»), но из-за оппозиции к идишу он закрылся после второго номера. В 1908 г. эта партия тоже решила перейти на иврит.
Тем не менее совершить прорыв было одинаково трудно и для индивида, и для группы. Многие рабочие говорили на идише и любили этот язык и протестовали против искусственного насаждения интеллектуальными лидерами сложного и бедного значениями иврита. Идеология иврита доминировала, и от этой борьбы не осталось никаких документов, кроме косвенных свидетельств. Так, на третьей Генеральной ассамблее Ха-Поэль Ха-Цаир на Песах 1907 г. рабочие проголосовали против ведения заседаний на иврите, и председательствующему Йосефу Ароновичу пришлось подчиниться. Даже в 1910 г., когда Давид Бен-Гурион выступал на иврите на конференции Поалей Цион, в знак протеста зал покинули все присутствовавшие, кроме его друга (будущего президента Израиля) Ицхака Бен-Цви и подруги Бен-Цви Рахели Янаит. Но всего несколько лет спустя ивритская структура все-таки была внедрена. Основным фактором, укреплявшим применение иврита, была партийная журналистика, обеспечивавшая идеологическую и литературную пищу этому жадному до слов обществу, а также новости, в то время как идишские газеты из-за рубежа были недоступны. Вдобавок существовал негласный запрет на любую публичную деятельность (в т. ч. театральную) на идише. Та же самая ассамблея Ха-Поэль Ха-Цаир, которая проголосовала против предложения вести заседания на иврите, приняла и такое решение: «Ни одна ветвь нашей организации не имеет права ставить пьесы, проводить танцы или устраивать публичные чтения на жаргоне [= на идише]», причем, по-видимому, такое решение принималось и ранее (Greenzweig 1985:207). В 1914 г. Четвертая конференция всех трудящихся Иудеи уже проводилась, по крайней мере номинально, на иврите. Лишь одна фракция, левые Поалей Цион, продолжала придерживаться языка идиш вплоть до основания Государства Израиль.
Шломо Лави, ставший впоследствии одним из основателей кибуца Эйн Харод, писал:
Невозможно оценить, во что обходится человеку переход с одного разговорного языка на другой, а особенно на язык, который, по сути, еще не является разговорным. Какого волевого усилия это стоит. И скольких мук души, которая хочет говорить, и ей есть что сказать — но она осекается и замолкает.
(Greenzweig 1985:207) Трудность здесь состоит в смене базового языка индивида на язык, который еще не стал базовым языком какого бы то ни было общества. И «усилие воли» относится не только к языку. Даже интеллектуал Берл Кацнельсон вспоминал:
В первые дни мне пришлось тяжело с ивритом. Я никогда в жизни не говорил на иврите. На самом деле, ивритская речь казалась мне чем-то неестественным до такой степени, что своему учителю [в Белоруссии], очень дорогому мне человеку, я доставлял много огорчений. Он говорил со мной на иврите, а я говорил с ним на идише, полагая, что иврит — это не разговорный язык. Приехав в Эрец Исраэль, я не мог составить нормальной фразы на иврите, а на иностранном языке говорить не хотел. Я решил, что не произнесу ни одного иностранного слова. И в течение десяти дней я вообще не разговаривал, а если мне приходилось как-то реагировать, то я отвечал каким-нибудь библейским стихом, близким к теме.
(B. Katznelson 1947:85) Здесь мы видим, с одной стороны, трудность в связывании слов в предложения иначе, чем с помощью готовых фраз, а с другой — упрямое решение говорить только на иврите. И это был духовный лидер поколения, который стал плодовитым писателем и в течение нескольких лет развил собственный стиль иврита.
Существовали различия в качестве людей разных волн иммиграции. Большинство иммигрантов Первой алии не отличались глубоким образованием. Но среди рабочих Второй алии были и такие, кто получил основательный курс русского гимназического образования (большинство из них учились экстерном или с частными учителями) и много читали на иврите, идише и по-русски. Например, Берл Кацнельсон вырос в просвещенном доме и никогда не ходил в школу; отец учил его: «Ты начнешь учить русский, когда хорошо выучишь иврит», и к десятилетнему возрасту он овладел ивритом и погрузился в русскую литературу, а оттуда — в идишскую. В их доме Мидраш Раба, Добролюбов, Пушкин и Менделе Мойхер-Сфорим (т. е. ивритские религиозные, русские и идишские книги) лежали рядом на столе, и сам Берл написал статью, в которой сравнивал ивритского поэта (обратившегося в христианство) Абу Константина Шапиро с русским поэтом Лермонтовым (B. Katznelson 1947b:70). Завершили они обучение или нет, но во Второй