следовало присутствовать при перевязке. Как всегда, он был бодр, весел и грубоват.
— Ну, что с тобой? — сказал он Антонио. — По-твоему, у меня нет других пациентов?
— Идите сюда, — сказал он мне. — Уважаемый коллега. Стойте здесь. А ты поворачивайся на живот. Ни меня, ни Эрнесто тебе бояться нечего.
Он разрезал повязку, снял марлевую накладку и, быстро понюхав ее, передал мне. Я тоже понюхал и бросил повязку в таз, подставленный сестрой. Гнилостного запаха не было. Тамамес посмотрел на меня и широко улыбнулся. Рана оказалась чистой. Края четырех длинных швов слегка воспалились, но, в общем, все было хорошо. Тамамес отрезал резиновую трубку, оставив в ране только небольшой кусок.
— Больше не будет тиканья, — сказал он. — Можешь успокоить свои нервишки.
Он быстро осмотрел рану, промыл ее и, наложив повязку, с моей помощью прилепил ее пластырем.
— Теперь слушай: ты хныкал, что тебе больно. Всем прожужжал уши, — сказал он. — Так вот — повязка требовалась тугая. Понятно тебе? Рана опухает. Иначе быть не может. Нельзя всадить в себя этакую штуку толщиной с ручку мотыги, чтобы она все там расковыряла, и обойтись без раны, которая болит и опухает. От тугой повязки боль усиливается. Теперь повязка не жмет, правда?
— Да, — сказал Антонио.
— Так чтобы я больше не слышал, что тебе больно,
— Вам-то не было больно, — сказал я.
— Так же, как и вам, — сказал Тамамес. — К счастью.
Мы с ним отошли в угол, уступив место у постели родным Антонио.
— Это надолго, Маноло? — спросил я.
— Если не будет осложнений, через три недели он сможет выступать. Рана глубокая, повреждения серьезные. Жаль, что он так мучился.
— Очень мучился.
— Он поедет на поправку к вам в Малагу?
— Да.
— Отлично. Я отправлю его, как только он сможет передвигаться.
— Если он будет чувствовать себя хорошо и температура не поднимется, я уеду завтра вечером. У меня куча работы.
— Отлично. Я скажу вам, может ли он ехать с вами.
Я ушел, сказав, что зайду вечером. Мне хотелось выйти с Биллом на свежий воздух, на шумные улицы. Мы знали, что теперь все будет хорошо. Вокруг постели Антонио собрались родные и друзья, и мне не хотелось им мешать. Было самое время идти в музей Прадо. Там разное освещение в разные часы дня.
Я думал о том, что уже давал себе слово не дружить ни с одним матадором, пока он не уйдет с арены, но и это мое здравое намерение постигла та же участь, что и остальные. В вестибюле больницы я столкнулся с матадором, из-за которого когда-то принял такое решение. В то утро он показался мне очень старым и морщинистым. Это был отец Антонио, и он сказал мне:
— Все хорошо, правда?
— Да. Рана отличная, чистая.
— Я стоял возле тебя, когда ее открыли.
— А я тебя не заметил.
— Да, — сказал он. — Мы оба смотрели на рану.
Когда Антонио и Кармен вышли из самолета на приветливом маленьком аэродроме в Малаге, он тяжело опирался на палку, и мне пришлось помочь ему пройти через зал ожидания и сесть в машину. Прошла неделя с тех пор, как я простился с ним в больнице. И он и Кармен смертельно устали от поездки, и после ужина в тесном кругу я помог отвести его в отведенную им спальню.
— Ты ведь рано встаешь, Эрнесто? — спросил он. Я знал, что он спит до полудня, а то и позже во время гастрольных поездок.
— Да, но ты встаешь поздно. Спи, сколько спится, и хорошенько отдохни.
— Я хочу выйти вместе с тобой. На ферме я всегда встаю рано.
Утром — трава в саду еще была мокрая от росы — он один, опираясь на палку, поднялся по лестнице и прошел по коридору до моей комнаты.
— Хочешь пройтись? — спросил он.
— Хочу.
— Так идем, — сказал он. Палку он положил на мою кровать. — Палке конец, — сказал он. — Оставь ее себе.
Мы гуляли с полчаса, и я бережно поддерживал его под локоть, чтобы он не упал.
— Вот это сад, — сказал он. — Больше мадридского Ботанико.
— А дом чуть поменьше Эскуриала. Зато тут нет погребенных королей, можно пить вино, и даже петь разрешается.
Почти во всех испанских кафе и тавернах висит объявление: «Петь не разрешается».
— Будем петь, — сказал он. Мы еще погуляли, пока я не решил, что с него довольно. И тут он сказал: — Я привез тебе письмо от Тамамеса, там сказано, какое мне нужно лечение.
Я подумал, что, может быть, прописанные лекарства и витамины найдутся у нас, а нет, так я достану их в Малаге или съезжу за ними в Гибралтар.
— Вернемся в дом, я прочту письмо, и мы сразу приступим к лечению. Незачем терять время.
Я остался в прихожей, а он пошёл в свою комнату, стараясь не хромать, но держась одной рукой за стену. Через несколько минут он принес мне маленький конвертик, на котором стояло мое имя. Я вскрыл конвертик, вынул визитную карточку и прочел: «Уважаемый коллега. Сдаю на ваше попечение моего пациента Антонио Ордоньеса. Если вам придется его оперировать, то con mano duro (да не дрогнет у вас рука). Ваш Маноло Тамамес».
— Ну как, Эрнесто? Приступим к лечению?
— Я полагаю, что не мешало бы выпить по стаканчику кампаньяс, — сказал я.
— Ты думаешь, это полезно? — спросил Антонио.
— Рановато, конечно, в такой час. Но в качестве послабляющего можно.
— А купаться будем?
— Только после полудня, когда вода потеплеет.
— Может быть, холодная вода принесет пользу.
— А может быть, ты застудишь горло.
— Ничего, я не застужу. Пошли купаться.
— Мы пойдем, когда вода нагреется от солнца.
— Ну ладно. Давай погуляем. Расскажи мне, что нового. Хорошо тебе писалось это время?
— Иногда очень хорошо. Иногда похуже. День на день не приходится.
— И у меня так. Бывают дни, когда совсем не можешь писать. Но люди заплатили, чтобы поглядеть на тебя, вот и стараешься изо всех сил.
— В последнее время ты неплохо писал.
— Да. Но ты понимаешь, о чем я говорю. И у тебя бывают дни, когда нет этого самого.
— Да. Но я все-таки что-то выжимаю из себя. Заставляю работать мозги.
— И я так. Но как чудесно, когда пишешь по-настоящему. Лучше всего на свете.
Он очень любил называть свою работу писательством.
Мы обычно говорили о многом и разном: о место художника в мире, о технике мастерства и профессиональных секретах, о финансах, иногда о политике и экономике. Случалось нам говорить и о женщинах, даже часто случалось, о том, что мы должны быть примерными мужьями, и еще мы иногда говорили о чужих женщинах, не наших, и о своих повседневных житейских делах и заботах. Мы разговаривали все лето и всю осень, по пути с корриды на корриду, и за обеденным столом, и в любое время, когда Антонио отдыхал или поправлялся после раны. Мы придумали с ним веселую игру: оценивать людей с первого взгляда, как быков, привезенных для боя. Но это все было позже.
В тот первый день в «Консуле» мы просто болтали и шутили, радуясь тому, что рана Антонио заживает