на ответ. Постучав в решетку лопатой, он крикнул часовому, чтобы тот выпустил его в ташноб.[35] Спохватившись, я тоже полез до ветру.
После тесных и плотных потемок зиндана свежая, обжитая звездами ночь показалась мне прозрачной и наши дебаты впотьмах — чем-то надуманным и даже постыдным. На западном горизонте угадывалось мерцающее зарево, доносившийся оттуда гром канонады, мерный и разжиженный, напоминал шум грозы и не забивался ни одиночными выстрелами с наших позиций, ни более интенсивной огневой «профилактикой» у соседей. С востока порывами налетал вертолетный клекот и слышались редкие, сосредоточенные дроби авиапушек. На дне ущелья горел то ли куст, то ли дерево. Вдыхая этой сдобренной дымом прохлады, я чувствовал необъяснимую тяжесть на сердце. Была тому причиной словесная склока со Стиксом или быстрая смена обстановки, но обычный вид заставы и заурядные ночные звуки вдруг стали представляться с какой-то доселе неизвестной, запредельной стороны. На обратном пути из нужника Арис спросил у Бахромова, не определился ли взводный со сроком заключения, сколько нам тюремничать — сутки, трое, неделю? Узбек лениво засмеялся и затем, как спровадил нас снова под землю и запер решетку, довольно поперхав, передал по слогам точные, как ему мнилось, слова Капитоныча:
— До морковкиного
Стикс откликнулся ему деланым издевательским хохотом. Кошки на душе, как видно, скребли не у меня одного. Маясь на своем лежаке и поминутно поправляя его, Арис что-то раздраженно бурчал под нос. Когда молчать, судя по всему, стало невмоготу, он, не подымаясь, закурил и мечтательно, словно вспоминал что-то благостное, сообщил:
— А дома думают, что это я был виноват, когда Пошкус погиб.
Я, не хотевший возобновления «постыдного» разговора и притом предвкушавший его, ждавший, как болельщик безнадежного матча, накрыл ладонью нагрудный карман с початой пачкой «Охотничьих».
— Почему?
— Не знаю точно, но думаю, это из-за того, что… — Стикс осекся, затянувшись, и медленно выдохнул дым. — В общем, Матиевскис говорил.
Мысленно плюнув, я достал и поджег папиросу.
— Ну насчет вины твоей тоже, надо думать, не святой дух им нашептал.
Арис на это ничего не ответил, но по тому, как он продолжал безмятежно курить, было ясно, что мое предположение не является для него новостью.
— И оттого ты не хочешь возвращаться домой? — спросил я вполголоса. — А? В
— Это не твое собачье дело, — беззлобно и как будто с затаенным облегчением сказал Стикс.
— Ну как же… — возразил я с напускной озабоченностью. — Ни меня, ни Капитоныча, если что, особисты по головке не погладят. Сам понимаешь.
— А ты на самом деле собака, чтобы тебя гладить?
— Не цепляйся к словам.
Арис насмешливо покряхтел.
— Ну и ты их близко не принимай. Тем более что те, которые говорились не тебе, а другому.
— Не мне… — Я сел со вздохом. — Но про меня.
— Снова про то, как не погладят?
— Да. Только не в особом отделе, а в
— Это говорилось не для тебя, — повторил Стикс и щелчком запустил бычок в обрешеченную дыру. — Что говорят для одного, бывает совсем не то для другого.
— Только мне вот что непонятно, хоть убей… — Я сделал вид, что не слышал его. — Как так: бойня будет, а штурм — не обязательно? Духи что — уже десантироваться могут? Или мы сами друг друга постреляем, как сегодня?.. А может, все проще? Ну тот, кто хочет что-то там
— Ага, — подхватил Арис. — А для удобства, чтобы тихо переколоть, еще раньше сказал про бойню, потом пострелялся стобой в «бунгало» и сел — опять с тобой — на «губу». Хороший план.
Я стряхнул с папиросы пепел.
— Ну время покажет. Еще не вечер.
Стикс, сплевывая всухую вкус табака, лишь усмехнулся. Тягостная, какая-то вяжущая, будто по легкой контузии, тишина обступила нас, и временами даже нельзя было с уверенностью сказать, отчего не стало слышно сверчков — оттого ли, что они спят, или оттого, что наше
— Знаешь, зачем Капитоныч посадил нас сюда, когда мы чуть не убили друг друга? — неожиданно спросил Арис.
— Зачем?
— Потому что он думает, как ты. Тут, внизу, — или я тебя, или ты меня. А там, наверху, — я вас всех. Выбрал из двух зол.
— Да уж… — Я отер лоб и, затянувшись в последний раз, с ненавистью, как скорпиона, раздавил окурок на камне. — Пауки в банке…
Мое расположение духа делалось совсем ни к черту, я словно грезил наяву и, сознавая, что сплю, не мог очнуться. Не лучше, видимо, ощущал себя и Арис, которому не давала покоя то ли боль в ране, то ли мысли, ею диктуемые.
Выговорившись, мы продолжали болтать ни о чем, препирались по пустякам, лишь бы не отвлекаться на самих себя, и даже обменялись анекдотами (Стикс весьма сносно переложил любимый каламбур взводного про Чапая). Эти пикировки были чем-то сродни трепу фехтующих экранных дуэлянтов, призванному не потребностью высказывания, а необходимостью пустословия, когда самое важное для обоих соперников либо не имело смысла озвучивать, либо было давным-давно озвучено. Немалые перерывы между фразами не тяготили нас, как не смущает взаимное молчание близких людей. Наконец, прежде чем заснуть, мы сослепу, каким-то пьяным противоходом завернули в избитую колею — кто мы и зачем мы на этой войне, — и тут, стоит заметить, как Стикс, так и я позволили себе довольно рискованные, даром что полубессознательные, выпады.
Арис, позевывая, поведал, что, хотя он не понимает, «какого черта в этих горах забыла его страна» («