рукоять и, заряжая на ходу, скрылся за примыкавшим к главному фасаду углом «бунгало». Матиевскис присел от неожиданности. Находясь как раз против торцевой стены, он перебегал затравленным взглядом от Ариса ко мне и, не в силах выдавить ни слова, отчаянными жестами давал понять каждому из нас, что по другую сторону домика готовится и вот-вот должно произойти что-то страшное. В конце концов он лег вниз лицом, обеими руками, крест-накрест, накрыл голову и заорал благим матом.
Перезарядившись и выглянув из-за угла, я увидел, как, сидя на корточках, Арис копается в открытой ствольной коробке и пробует, вероятно, вытолкнуть перекошенный патрон. И вот тут мне сделалось не по себе. До дурноты, ей-богу. К переднему фасаду я шел словно по тонкому льду, с сердцем в пятках, думал обнаружить изрешеченное пулями тело, однако
Следующие полчаса или час я провел в одиночестве на своей позиции, на том самом месте, где схлопотал удар в затылок и где теперь был близок если не к помешательству, то к самоубийственной выходке — каждую минуту, например, порывался идти то в ущелье, чтобы не возвращаться, то за гранатами, чтобы взорваться. Мои свихнутые поползновения, стоит сказать, были вызваны не видами неба в клеточку, а раздражением рассудочной природы: в первую очередь, я не знал, как быть со все более крепнущим чувством, что произошедшее в «бунгало» является для Стикса заветным
Взводный, чуть стоило вспомнить, какими нервами и сколькими взбучками от замполита полка ему далось возведение ленинской комнаты, встал передо мной, как лист перед травой. Впрочем, если бы вместо него явился кто другой, хотя бы и дух, и потребовал не разоружиться и распоясаться, а, скажем, застрелиться на месте, я бы, наверное, снес себе голову так же покорно, как расстался с автоматом и ремнем. После «бунгало» мне было решительно все равно, чьи и какие приказы выполнять, куда идти и что делать, только бы все это происходило молча.
Так деликатный Капитоныч без лишних разговоров отвел меня в зиндан.
Зинданом, в отличие от «бунгало», на восемнадцатой именовалось то, что и подразумевалось — настоящая тюрьма, без дураков. Подземная камера представляла собой каменный мешок размером с небольшой гараж и была единственным сооружением, что более-менее сохранилось от средневековой крепости. По прямому назначению ее не использовали на моей памяти еще ни разу. С расширенной горловиной входа, крытой, кроме решетки на замке, двухскатным колодезным навесом, она служила идеальным погребом в летнюю жару и надежным цейхгаузом круглый год.
Спустившись по приставной лестнице на волнистое дно, я очутился в окружении ящиков с мыльно- пузырными принадлежностями, коробок с сухпайками, тарой с патронными цинками, составленного вдоль стен строительного инструмента и невесть чего еще. Пахло горьковатой задохшейся землей и машинной смазкой. «Ну, вот я и дома», — подумал я, разложив на полу сплюснутые толевые рулоны из штабеля и располагаясь на них, как на тахте. Бедная голова моя гудела закипающим чайником, в правом ухе посвистывало, затылок пекла зрелая шишка, ныло, ко всему прочему, ушибленное колено, но, несмотря на свою болезненную развинченность, я почти мгновенно уснул и проспал как убитый два часа. Приснилась мне какая-то сумеречная, упокойная чертовщина — будто лежу в зиндане не среди ящиков и лопат, а между работающих без чьего-либо участия, мерно громыхающих танковых тренажеров. И поразился я не так своему видению, как чеканной мысли, его заключавшей: «Сон есть тренажерный зал смерти». Еще не открыв глаз и не соображая толком, где нахожусь, я лежал со стиснутыми зубами, точно перемогал острую боль. Случаются фантазии, сами по себе, может быть, никудышные и вместе с тем отпирающие в душе такие ямы, что, пережив первый шок, спрашиваешь себя, как до сих пор подобное положение вещей позволяло тебе пребывать в здравом рассудке, да и чем иным является твое разумное существование, как не заслонкой на яме, если в беспамятстве нет-нет да и хватишь этой кромешной, забирающей тьмы?
В общем, нетрудно вообразить мое состояние, когда, разбуженный стуком решетки и шумом спускаемой лестницы, я узрел сходящего из круга света Стикса — с пластырной повязкой на правой брови и с заляпанным кровью правым же бортом распущенной куртки. Не говоря ни слова, Арис разобрал остаток рулонов толя, устроил лежанку в углу напротив меня и осторожно, как на медицинской кушетке, расположился на ней.
В камере установилась гробовая тишина. Я не различал ни дыхания Варнаса, ни собственного, и, дабы убедиться в том, что действительно проснулся и нахожусь в сознании, несколько раз проводил ладонью по лбу и с силой зажмуривался. Так мы подслушивали друг друга до тех пор, пока Бахромов, карауливший склад, опять не спустил лестницу и не сказал нам выходить на ужин.
Кусок не полез бы мне в горло, если бы прежде я не спросил Ариса: «Так я же угрохал тебя?» — и он не отмахнулся измазанными зеленкой пальцами: «Не меня». Макароны по-флотски он ел, словно глину, каждую ложку прожевывал с тем же брезгливым видом, с каким ответил на мой вопрос, и, глядя на него, можно было подумать, что он и в самом деле жалеет о своем несостоявшемся убийстве.
После того как мы снова оказались под землей, я уточнил, как будто разговор наш не прерывался:
— А кого тогда?
Сидя на лежаке, Арис поджег беломорину и потрогал пухлую повязку, похожую на бутафорскую бровь. Его лицо тревожила ехидная улыбка.
— Никого. — Выпустив струю дыма в меркнущую дыру над головой, он вращал горящей спичкой в пальцах, пока огонек не сгинул. — Парадный китель Капитоныча на вешалке. Наповал.
Я пошарил себя по карманам и тоже закурил.
— А с бровью что?
Арис коротко развел руками.
— Нету. Шов теперь. Как на ширинке. Осколком сняло… — По-русски он говорил с едва ощутимыми заминками, но, думаю, не оттого что вспоминал слова, а оттого что всякую секунду окорачивал себя, не желая ненароком перейти на литовский и тем самым дать понять, что считает меня ро́вней, своим.
— Откуда ты знаешь, что я вчера слышал тебя из котлована? — спросил я, глядя на хищный глазок папиросы в его руке.