золотым балластом. Затем, если человека не заставили-таки сдуться страх, подлость или пуля, он сжимается и взвешивается сам по себе, коллапсирует до своих нечеловеческих пределов, до той математической точки, через которую, как через диоптрический прицел, бессмертная душа его заглядывает в этот чертов мир с новой, горней позиции, оценивает, судит и казнит подсолнечную суету. Когда в расположении заставы взошли грязные звезды первых минных разрывов и базальтовые брустверы огневых ячеек затрещали, словно жестяные козырьки в грозу, у сержантишки моего внутри все разом стронулось с насиженных мест, задвигалось сообразно порядку убывания, скукоживания людского естества в виду загробья. Сержантишка, следует отдать ему должное, был вполне готов к этим боевым кульбитам сознания, даже предвкушал их. И, бросая по вросшим в спины каскам пустые, похожие на междометия команды, больше подстегивал себя, чем подчиненных. Но испытанный порядок схождения к организованному, управляемому безумию (слывущему в просторечии бесстрашием) был в мгновение ока разрушен миной, угодившей в безлюдную излуку траншеи позади сержантишки — так же, как оказался сорван до писка подлетный вой самого пернатого изделия, всегда напоминавший сержантишке какое-то нескладное кино про Великую Отечественную. Контузия с ним стряслась не то чтобы сильная, но она застигла его при прохождении некоего особо деликатного участка эмоционального штопора, намертво вколотив в шок, в простенок между страхом за свою бесценную шкуру и страхом за свою героическую репутацию. Его заклинило, как затвор с прикушенной гильзой. Его нервы перестали быть проводниками электрической энергии подвига. Все, на что он был способен еще долгое время после воздушного подзатыльника, — это вымученно ворочаться по окопной обваловке, вслед каждой своей очереди, слышавшейся ему серией осечек, вручную досылать патрон и поглядывать на соседнюю позицию за Мартыном, меланхолично бившим куда-то под гору из гулкого, пронимавшего до кишок «Утеса».[23] На зубах у сержантишки чавкала земля, он сталкивал ее слабым языком, при том ощущая раздавшееся нёбо исподом темени и полагая весь свод черепа одним сплошным ртом. Пока же голова его была занята грязью, разбежавшимися мыслями его завладевал Стикс, которого он видел зачинщиком гремевшего кругом ада и автором своего унизительного пресмыкания. И это удивительное разумение о попутном возмездии ему и о какой-то наведенной на него трусости выматывало сержантишку сильней, чем сознание самой своей трусости. Он орал во всю мочь, не то собираясь с силами для решительного броска, не то исчерпывая их. В конце концов его животное нутро сжалилось над ним, прикрыло обмороком от позывов совести на приведение к нормам морали и, соответственно, к самоистреблению. Он пришел в себя на порядочной и необъяснимой дистанции как от начальных координат своего беспамятства, так и от позиций четвертого отделения. Обняв изодранные колени, он сидел поперек означенной врытыми снарядными гильзами аллеи между «бунгало» (ленкомнатой) и курилкой, в самой глубине заставы то есть. У правого ботинка его из каменистого грунта торчала рукоять штык-ножа, поодаль слева лежал автомат без магазина, с разбитым в щепу прикладом. По крепости ходили терпкие железистые дымы и какие-то беззвучные, медлительные фигуры. Бой был кончен, сержантишка судил об этом скорее не по тому, что больше не чувствовал стрельбы и взрывов, а по тому, что видел возле себя всаженный в землю штык-нож и брошенный пустой автомат. Под шумок крепнущего сознания всё более обозначались последствия контузии — стихший вовне грохот загробья с ватным ревом оглушения переселялся внутрь сержантишки, за дезертировавшую память его отдувалось тело, продолжавшее резонировать сражению. Так, не обращая внимания на дружеские — скорее осязаемые, чем слышимые — окрики в самое лицо и на вопрошающе-приветственные встряхивания, он пережидал и переваривал внутреннее эхо штурма. Створными знаками внешнего мира ему служили все те же штык-нож и автомат. Контузия его между тем не переставала выкидывать номера. Только что он пребывал на аллее, и вдруг безо всякого ощущения перехода, даже без уважительного впечатления забытья, объявился возле своего полузаваленного, похожего на разрытую могилу окопа. Еще зыбкие от марев минные кратеры, лежавшее ничком тело с цветочным месивом распавшейся чалмы на плоском, будто сдувшемся затылке, опрокинутый на бок «Утес» Мартына и сам Мартын, улыбчиво куривший тут же, на ящике из-под снарядов, — все это виделось сержантишке не более чем хорошо поставленной фата-морганой, принималось им с благодушием зрителя, который дает отчет разнице между происходящим на экране и вне его. Следующий, более крупный план, со Стиксом, поначалу также оставил контуженного безучастным. Сидя на скрещенных ногах в горячей тени БМП, Стикс зажигал одну за другой спички из коробка, валял их в черной щепоти, пока огонь не начинал лизать пальцы, и бросал в грязновато-алую жижу возле драных носилок с трупом Пошкуса под клеенкой. Испачканное землей и кровью лицо казалось абсолютно спокойным, движения рук неторопливыми и скупыми, но чем дольше сержантишка всматривался в безмятежную фигуру, тем отчетливей различал ее лишь хрупкой маской ярости — и чем явственней вызревала эта картина рядящейся кротостью стихии, тем лучше сознавал, что имеет перед собой как виновника, так и главного исполнителя только что отгремевшего кошмара. При том физиономия самого сержантишки представляла, по-видимому, не менее красноречивое зрелище. Молча ринувшегося на Стикса, его аккуратно перехватили, притиснули навзничь к земле в ногах носилок и держали так, баюкая, пока он не затих. Однако расслабился он лишь до поры. Время спустя его перехватили снова, только уже на пути в ущелье, куда, безоружный и простоволосый, он спускался за чьим-то не то прощением, не то отмщением. Взятый под руки, он не оказал своим оторопелым конвоирам ни малейшего сопротивления, легко, как заводной, пошел обратно, через несколько шагов вывернулся из чуткой хватки, спросил закурить и, ткнув папироской через плечо, все еще оглушенный, проорал буквально следующее:

— Эти тут ни при чем! Они сражались за родину!..

Я полагаю и верю, что человек способен к самоосуществлению при одном необходимом условии: не знать себя глубже заказанных дневному сознанию рубежей, не дразнить мыслями своей темной, если угодно, дочеловеческой, материи, которая относится к нему приблизительно так же, как относится к своему беглому наброску объект. Тот бой за высоту принес мне медаль, которую я никогда не носил и не стану носить. Награда ошиблась — не адресом, так адресатом. Следовало отказаться от нее немедля, но малодушие, видно, было единственным моим качеством, не пострадавшим при контузии. Награждение застало меня врасплох, как триппер шлюху, постыдно и подспудно я предвкушал что-то подобное и накануне, чего скрывать, не только не открещивался от того, что ребята рассказывали о моих оборонительных похождениях, а даже поддакивал им. Но как неподсудно преступление сумасшедшего, так не стоит воздаяния и то, что я творил во время штурма. Верней, не подлежат личностной оценке мои действия, послужившие отражению атаки на северный фланг. Представлять меня в тех условиях человеком — все равно что наделять свободной волей мою одежду. О сумеречном, бессознательном существе, что снесло троих духов автоматным огнем и двоих разделало вручную, посредством штык-ножа и приклада, я знаю столько же, сколько о его безымянных жертвах. То есть знаю ровно то, что говорили о нем вменяемые участники события. И не хочу знать больше. И, наверное, именно поэтому — в память трусливого забытья и в пику ему — я снедаем любопытством насчет того, как оттрубил свою осадную партию Стикс. Но и тут, помимо расстрелянной засады с подрывником на машинке (таки сработавшей, дорогу затем ровняли два дня) и найденных выше, на ближних подступах к заставе, тел четырех душманов, (благодаря чему составился окольный маршрут возвращения Ариса), — и тут, кто бы сомневался, все схвачено густой завесой неопределенности. Настолько густой, что Стикс не удостоился даже устного поощрения. Хотя, конечно, он и не ждал благодарности. Какое там! По смерти Пошкуса первостепенной задачей для него было убедить взводного не прекращать выставлять дозоры. О чем они там переговаривались с глазу на глаз, неизвестно, но, думаю, Капитоныч, святая простота, закатил Стиксу условие, которое посчитал немыслимым и которое сам Арис не решился или попросту не успел озвучить первым: в ущелье теперь, если не будет добровольных подручных, он мог ходить в одиночку. На свой страх и риск.

Ну он и ходил в одиночку, на свой страх и риск — козел, разжившийся сверх ожидания круглосуточным пропуском на посещение огорода. Никто перед самой первой ходкой его просто не поверил, что он собирается всерьез, Зяма даже принялся снаряжаться за ним, а он просто закинул пулемет на плечо, встряхнулся и был таков.

Одиночки эти занимали часов по двенадцать-шестнадцать и в общей сложности продолжались месяц с полтиной — время, когда Стикс фактически был предоставлен сам себе. Маршрутами, целями и результатами своих разведок Арис не делился ни с кем. Капитоныча он ублажал туманными посулами профилактики очередного штурма, в болтовне с Матиевскисом, еще толком не опомнившимся после сопровождения гроба Пошкуса в Союз, не шел дальше скупых ностальгических видов,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату