мне единственным утешением, чем-то вроде справки о жизни, компенсаторным, как говорят костоправы, элементом. Ведь не было бы меня, не было бы и доклада. Самому Арису, понятное дело, на мои душевные терзания было плевать с высокой колокольни. Он не то что не раскаивался в содеянном (или, точней, в едва не свершившемся), но, кажется, представься ему второй такой шанс, оцинковал бы меня не моргнув глазом. Да это еще ладно. Мой забубенный висок, кулачный обморок Зямы, доклад Капитонычу, постоянные претензии к качеству пищи и к санитарному состоянию гарнизонных помещений, не говоря уже об их постояльцах, — бог с ним со всем. Однажды Стикс умудрился поцапаться со своими земляками из третьего отделения, Пошкусом и Матиевскисом, только из-за того, что на их минометной позиции оказалась, видите ли, неточно составленная карточка огня.
Признаюсь, я тогда с него просто диву давался. Он пер против всех, без разбору и так легко, будто сидел на броне. Лез на рожон и знал это. При всем при том психом, по меньшей мере в медицинском смысле, он, конечно, не был, склочником — тоже. После всякой дрязги с ним у меня — да и, верно, у кого бы то ни было другого — оставалось смешанное, горючее чувство вины и озлобления. Ведь все эти прицепки, большей частью обоснованные и даже законные, раздражали не столько сами по себе (хотя и не без того: какой фокус-покус, скажите на милость, должен был сотворить комвзвода, чтобы личный состав не вшивел в условиях жесточайшего дефицита воды: хлорку сыпать за пазухи? учредить керосинные ванны? наладить, по примеру Ариса, снабжение всех и каждого спиртом?), — так вот, придирки его раздражали не столько содержанием, сколько подачей. Свои замечания и наставления Стикс расточал примерно в том же духе, в каком это делают наши домашние попечители наших свобод — артикуляцией стерильного инопланетного существа, неземной красоты гуманоида, заседающего на расстоянии пары световых лет от вывалянной в говне и подлежащей дезинфекции почвы греха. Короче говоря, Арис напрямик, уверенно двигался к темной, и если бы не ранение ноги, то бишь если бы Капитоныч отпускал его тогда в дозоры или на проводку колонн, то — чего доброго, и к свинцовой заплатке с задней полусферы.
Рассуждая сейчас о перспективах Стикса схлопотать товарищескую пулю со спины, я выпячиваюсь из своей подбитой жирком сорокалетней шкуры, стараюсь говорить не от имени себя настоящего, а от имени легкого на подъем мотострелкового сержантишки, который знал о собственных подчиненных не более того, что они сами — на словах, на деле, в бреду — давали знать про себя. Теперь, с высоты прошедшего времени, я могу с легким сердцем возглашать, что возможность быть убитым своими для Стикса равнялась абсолютному нулю. Но с высоты настоящего таким же абсолютным нулем видится все, что не достигло фазы факта, события. Мы привыкли понимать прошлое как упразднение вероятности. Только это определение годится для фотопленки или для годовых колец на срезе дерева. Для человеческой памяти такое прошлое — разобранная мозаика. Или того проще — виды с сертифицированным бессмертием. То есть я хочу сказать, за эти двадцать с лишком лет я не то чтобы лучше понял Ариса Варнаса, но смог лучше разобраться в своем отношении к нему. В конечном счете, в себе самом. Я понял, что если хочу лучше вспомнить кого-либо, то должен надежней забыть себя. Себя сегодняшнего, выдумывающего себя вчерашнего. Себя, решившего, например, что гарнизонная жизнь действовала на Стикса сродни клетке на дикого зверя, сводила его с ума и заставляла грызться с сослуживцами так же машинально, как машинально дикий зверь грызет прутья своей решетки. Было ли так на самом деле? Вероятно, да. И даже скорее всего именно так оно и было. Проблема, повторюсь, тут не в возможности моей ошибки, но в принципиальной невозможности для моего легкого на подъем сержантишки думать своей головой. Поэтому не стоит судить его строго за то, что, когда через день после потасовки на верхнем выносном посту стало известно об аналогичном ЧП на нижнем, он решил: всё, с него хватит, заслонять от того света того, кто сам и с такой завидной регулярностью выписывает себе смертные приговоры, есть уже некоторым образом соучастие в помешательстве.
В первом чтении происшествие на НВП выглядит просто и дико одновременно. Во втором часу ночи кемарившие после дозы джарса урюки из третьего отделения, Бахромов и Матиевскис, были разбужены одиночными пулеметными выстрелами, гремевшими на их собственной позиции и над их собственными безмозглыми башками. Бахромов насчитал четыре выстрела, Матиевскис — пять. Стрелял — из своего ПКМ-а в сторону долины — Стикс.
Во втором чтении простота улетучивается, зато крепчает и ширится дичь. В ответ на вопрос чуть очухавшегося Бахромова, какого черта он тут делает, прямым в голову Арис отправляет узбека досматривать веселые картинки, то же самое, с точностью до жеста, до полуслова, происходит с Матиевскисом, после чего Стикс возвращается добирать свою смену — это за полкилометра, если что, на полутора ногах, в обход заставы, «колючки», вдоль минных полей — на верхний пост.
В третьем чтении, по всем канонам драматического жанра, конфликт помалу и полностью исчерпывается. Имеют место быть чудесная развязка, замирение сторон и благорастворение воздухов. Утром на склоне горы, метрах в двухстах под НВП и прямехонько по курсу Стиксовой стрельбы, Матиевскис замечает дерущихся среди каменных россыпей грифов. Понять, из-за чего сыр-бор, невозможно даже в артиллерийскую стереотрубу. Горизонт буйной трапезы падальщиков скрыт в складках местности. С пересменкой под гору отправляется усиленный патруль, а час погодя — прилетевший из штаба дивизии начальник особого отдела с оперативной группой. В целом и частном выясняется следующее: ночью, нарисовавшись на НВП, что твой черт из табакерки, в кромешной тьме — без использования ночной оптики, без применения осветительных ракет, вообще без ничего — с открытого затвора Арис Варнас расщелкал троих арабских наемников. Тех еще, не к столу будь сказано, шишиганов. Миновать все рубежи РСА,[11] «путанку»,[12] минные поля и затем расположиться на привал под самым носом у действующей заставы могли либо нематериальные сущности, именно что духи, либо фантастически натасканные диверсанты. В пользу второй версии, конечно, собирается больше зачеркнутых минусов. Тут вам и новейшее штатовское обмундирование покойников, и их бесшумные штатовские стволы с «ночниками»,[13] и, собственно, сами тела, поглоданные, но не растворившиеся в утреннем свете. Все же в пользу первой версии, кроме так и не разрешенного вопроса «как?», голосует — и даже, можно сказать, вопиет — другой, способный перебить все прочие зачетные галочки: «какого?» То есть на кой ляд надо было, во-первых, переться с таким передовым прикидом в нашу тактическую глушь, и, потом, припершись, вставать на привал вместо того, чтобы ставить заставу на ножи? Вопросы эти, к слову, моего мотострелкового сержантишку занимали постольку-поскольку. Толком не озадачили они скорей всего и особистов, которые не так удивились материализации кодированных бедуинов в «бархатной зоне» между боевыми 17-м и 19-м фортами, как обрадовались негаданной форматной добыче, а значит, возможности внеплановой орденоносной петиции в Кабул и выше, на Лубянку. Сержантишку же моего перипетии чудесного загробления бедуинов дразнили аккурат до той поры, пока он не вспомнил, как, будучи однажды под джарсом, сам в еще довольно приличных предрассветных затёмках, меж волком и собакой, подстрелил с поста, саженей с полста, шакала. На слух. Воображая