Он улыбнулся тебе
И опять город ликовал. Опять и ребятам, и даже взрослым солидным людям хотелось прыгать на одной ножке выше домов, выше телевизионной вышки, прыгать до самого космоса.
В Чебоксары приезжает он! Сам Андриян Григорьевич Николаев! Сегодня в одиннадцать утра он в открытой машине проедет с аэродрома по проспекту Ленина до площади Ленина.
В одиннадцать. А сейчас — шесть. Как долго ещё ждать! Сто лет. Но не спится, не лежится, не сидится. Зато бегается, прыгается, поётся. И совсем не страшно, что разбудишь соседей за стеной. Не страшно потому, что соседи тоже не спят. Им тоже бегается, прыгается, поётся.
Виктор Ильич бреется. От тёти Наши уже пахнет нафталином. Нафталин — это их семейный праздничный запах, потому что в праздники тётя Наша надевает своё самое нарядное платье, которое очень любит Виктор Ильич. И это платье тщательно охраняется от моли нафталином. В праздники с утра оно проветривается.
Ерошке, так же как и всем, не спится, не лежится, не сидится. Но он лежит и сидит, сидит и лежит, лежит и сидит. И от этого можно сойти с ума.
Нога всё такая же километровая или чуть-чуть покороче. Но сейчас ещё ничего. Сейчас все ребята здесь, в доме. Ероша слышит их. А вот когда все уйдут на улицу Карла Маркса, на площадь Ленина, чтобы пройти мимо трибуны, на которой будет стоять он, наш земляк, герой-космонавт, тогда уже совершенно невозможно будет жить на белом свете. При мысли об этом Ероша замирает и холодеет. Вот и сейчас лежит на спине неподвижно, как неживой. Глаза большущие и сухие. Они широко открыты, но ничего не видят. В них — горе. Огромное мальчишеское горе, больше которого ничего невозможно себе представить. Тогда, во дворе, когда рассказывал ребятам о золотозубой, было больно, обидно, горько, и он открыто при всех, даже при девчонках, плакал, стоя во весь рост. А сейчас — глаза сухие и горячие. Горе вошло в них и выпило все слёзы, и от этого само стало ещё больше.
Весна играет-играет за стеной, а он даже этого не слышит.
Мальчишки всего мира мечтают поглядеть на космонавта в жизни. И вот он приезжает. А ты… лежишь. Ну, куда сунешься, если у тебя нога длиной в целый километр! Не оставишь же её дома, пока будет демонстрация?!
На кровати чистая белая рубашка и пионерский галстук. Выглаженные, будто новые. Он наденет их. Он один тут будет лежать в этой рубашке и галстуке в то время, когда они пройдут по площади. И ему будет казаться, что он вместе с ними в колонне шагает обеими ногами мимо трибуны. Может быть, ветер в то время залетит в комнату и будет развевать галстук, словно в такт его шагам. Залети, ветер, залети.
Герман вошёл к Ерошке и испугался:
— Ты чо?
А тот даже не улыбнулся, только кивнул, здравствуй, мол. И всё. На Германа огромной железной плитой навалилась вина перед другом и давит, давит, давит, дышать не даёт. Он вплотную к кровати:
— Это я виноват, что ты лежишь. Если б я тогда… побежал за тобой… нога бы цела была… эх… Это я…
— Чего треплешься! — сердится Ероша. — Как бы ты побежал, если не мог. Я теперь знаю, что такое нога.
— Ты знаешь, а я не знаю, потому что я… Потому что я…
Вот-вот и он скажет всё про себя, но в комнату входит Алёша с другими ребятами. Все в белых выглаженных рубашках и алых галстуках. Нарядные, праздничные, радостные. И Весна с ними такая же, как они, нарядная, праздничная, радостная. Нет, наверно, не такая же, а ещё нарядней, ещё праздничней и ещё радостней, чем все остальные. Они глядят на Ерошку и всё понимают. Алька с Весной переглядываются, Весна толкает его в бок.
— Ерош, — говорит тот, — а хочешь мы, вот я и… Весна или ещё кто-нибудь с тобой останемся, а?
— Идиоты! Ненормальные! — Ерошка даже подскочил на кровати. Зелёные угольки вспыхнули. — Треснуть бы вас сейчас всех по башкам, чтоб дураками не были! Эх! Я же с вами, всё равно с вами! Вот! — и он, даже не стесняясь Весны, сдирает с себя майку, надевает выглаженную рубашку, завязывает галстук. — Вот видите? Я же с вами! Там! И с ним!
А угольки горят! А галстук пылает пионерским жарким костром! И все понимают, что прав Ерошка! Он будет вместе с ними, хоть и останется здесь. А потом они ему всё-всё подробно расскажут.
Вошла тётя Наша, от неё чуть-чуть ещё пахнет нафталином.
— Ерошенька, ты должен видеть Николаева! Сейчас тихонечко, все вместе переправим тебя на наш балкон. Он выходит на проспект, и ты будешь смотреть.
Ребячье неожиданное «ура» раскатилось по всему дому. Жильцы всех квартир взглянули на часы и в окна. Им показалось, что герой-космонавт уже едет по проспекту. Но до одиннадцати ещё было ой-ой-ой-ой, сколько времени. До одиннадцати ещё ждать и ждать.
И почему это так бывает: самый простой выход иногда ищешь, ищешь и никак не можешь найти, а он рядом, вот он, и нечего долго искать. И как это никто не додумался до тёти Нашиного балкона?
И вот Ероша уже на балконе. Какой тут ветер! Какой тут праздник! Какая тут замечательная жизнь, на этом балконе! Внизу — людское море. И это море поёт. И цветы, цветы, цветы… Дома, как и люди, тоже весёлые и нарядные. Они нарядились во флаги, во флажки, в портреты, в лозунги, в цветы. И липы надели яркие платья — золотые и пёстрые, жёлто-зелёные. Кажется, что и дома и липы поют. И букеты поют.
А сколько людей! Нет, это не море, это больше, чем море. И разве только внизу? Просто невозможно было себе представить, что в нашем городе столько людей. Ими полны все тротуары, все окна, все балконы, все крыши. Да, да, крыши. Туда, конечно, лазить нельзя. Об этом знают все и в первую очередь мальчишки. Но что делать, если с крыши героя можно увидеть раньше, чем с земли?!
Фотоаппараты, фотоаппараты, фотоаппараты… Маленькие, большие — всякие. Неужели у людей в городе столько фотоаппаратов? Чудеса прямо!
Ерошка счастлив. Её Величество лежит на вышитой подушке и о себе кричит не очень громко. Гораздо громче поёт радость в груди. Алый флаг, привязанный к балкону, бьётся на ветру около самого Ерошкиного лица. И пионерский галстук тоже бьётся вместе с флагом. И все смотрят туда — туда, по проспекту вверх, откуда должен ехать он, хотя ещё далеко до одиннадцати. И флаг и галстук тоже рвутся туда, вверх по проспекту. И липы встают на цыпочки, чтобы лучше было видно героя.
Ребята ушли. Они сейчас уже стоят где-то в колонне. А Ероша даже раньше их увидит космонавта.
Музыка-музыка, песни-песни, цветы-цветы…
На тротуаре среди народа — Валерия Константиновна. В руках георгины и гладиолусы. Ерошка улыбается: увидала бы золотозубая, сколько добра зря пропадает. Цветы — это товар, за который деньги платят. А тут даром погибает. И вдруг Герка, запыхавшийся, хватает Ерошу за плечо.
— Тихо ты, тихо, — ахает тётя Наша, — ногу не задень!
— Ты что? Почему не в колонне?
— А я… Я ещё успею. Я бегом. Я уже там был, — оправдывается Герман. — Я не могу там стоять… Я должен тебе сказать… Я больше не могу молчать…
Виктор Ильич смотрит на ребят, потом на часы, потом на тётю Нашу, и они «на минуточку» уходят с балкона. Теперь Герке совсем легко говорить.
— Никакая нога тогда у меня не болела. Я струсил. Я испугался Васьки и не побежал за тобой.
Ерошка серьёзный, насупился, силится понять, как это можно бросить товарища.
Вдруг Весна и Алька лезут на балкон.
— Мы увидели, что Герка побежал, догадались, что к тебе. И за ним. Вы что такие ненормальные?
Ерошка молчит, а Герман не может молчать:
— Вот если хотите, раздружите со мной. Все! Насовсем! Только я всё равно не смогу раздружить. Я вас раньше чудными считал. А разве вы чудные? Вы обыкновенные ребята, а вот я… Знайте все, что я… я