пропаганда до сих пор этого не сделала. А доктор ваш — нацист. Только умный, не дуботолк. Вот увидите, что я права!
— Словом или двумя словами, резолюция общего собрания: поживем — увидим! — встал со стула Брянцев.
— Ничего другого нам, пожалуй, и не остается, — произнес, скривив губы, Змий.
Он встал, аккуратно надел свою сильно потрепанную шляпу и, пожав руку Ольгунке, направился к выходу. За ним повалили остальные.
Прибывший вскоре абтейлюнг пропаганды «К» удивил Брянцева своим составом. В нем были счетоводы-«цалмейстеры», техники типографских машин, радиотехники, неизменный вахтмейстер, но ни одного литературно-газетного работника, ни одного переводчика. В последнем, впрочем, не было и нужды. Почти все прибывшие говорили по-русски, а некоторые даже жили прежде в России. Среди таких всех русских умилял и вместе с тем смешил коротконогий, толстенький бухгалтер, рассказывавший каждому, как прекрасно он жил в Вологде, куда его интернировали в начале первой мировой воины.
— Я служил там бухгалтером у господина Собакина, очень богатого и уважаемого лесоторговца, — почти с благоговением перед этим Собакиным повествовал он и разом захлебывался восторженным пафосом: — рябчики! Тетерки! А рыба, рыба… Налим с вот такой печенкой… Стерляди… О, это была чудная жизнь! — вздыхал он. — Россия прекрасная страна. Была. Была прекрасная, — уже со слезой в голосе кончал он свою повесть.
Зато другой немец, рожденный в России, сын известного петербургского кондитера, носивший даже чисто русское имя, не только не воспевал свою фактическую родину и людей, среди которых он правел свое детство, но всеми силами, при каждом удобном случае, старался унизить русских, подавить, подчинить себе, как завоевателю и представителю расы господ.
— Национал-социалистический комсомолец, — разом охарактеризовала его Женя. — Точь-в-точь как наше твердокаменное сталинское поколение! Никакой разницы! Между всеми партийцами нужно ставить знак равенства: нацисты, коммунисты, фашисты — все из одного теста!
Фактически всей пропагандой в печати, а позже и другими ее видами, занимался один доктор Шольте. Другие сотрудники «абтейлюнга» вели хозяйственную работу, главным образом, пожалуй, по части самоснабжения. Перепадало и русским от добытых ими благ: свиней, гусей, масла из окрестных колхозов.
Но Шольте работал, как машина, и странно: приказов от него не слышалось; даже свои мысли и соображения он редко высказывал в категорической форме, но его твердая, властная рука чувствовалась всюду. Весь основной материал он просматривал до его сдачи в типографию, но сам не правил, а лишь указывал Брянцеву на необходимость тех или иных исправлений. Делал это он мягко, почти в дипломатически корректной тональности, базируясь всегда не на своем личном мнении, но ссылаясь на общие установки немецкой пропаганды. Военные сообщения и военные обзоры, которые компоновал сам Брянцев, проходили всегда без урезок, а нередко даже с ценными, интересными добавлениями от доктора Шольте. Так же было и с международной информацией. Здесь Шольте и Брянцев полностью сходились в отрицании демократии и антипатиях к Англии и Франции. Но с русским идеологическим материалом дело обстояло иначе. Шольте решительно отвергал все попытки проникновения в будущее освобожденной России:
— Война еще не окончена, — говорил он в этих случаях, — все подобные прогнозы или еще хуже того — призывы к каким-либо политическим формам не что иное, как карточные домики. Они излишни, — и потом несколько иронически добавлял, — будущее известно только Провидению, и немножко кое-кому в Берлине. Только.
Почти так же было и с экскурсами в политическое прошлое России. Ко дню Октябрьской революции Брянцев дал суховатую, но рельефную статью, построенную на сравнении экономических показателей царской и советской России. Это сопоставление говорило, конечно, в пользу первой.
— Не надо этого, — неожиданно для автора отложил статью Шольте. — Дайте лучше популярное изложение философской антитезы материализму-марксизму. Это будет более в тоне нашей общей пропаганды и это нужнее.
Решительность его тона показывала, что спор будет излишним. Все сопряженное с русской монархией, даже простое упоминание о ней Шольте неуклонно вытравлял, мотивируя это непопулярностью монархической идеи в среде воспитанных советами поколений.
— К чему копаться в костях мертвецов? Будем говорить лучше о живом и насущном.
Брянцев сначала объяснял это общей антимонархической направленностью нацизма, но потом стал думать иначе.
«Вы очень умный немец, герр доктор, мысленно говорил он Шольте, и вы действительно хорошо ознакомились с Россией, поскольку это вообще возможно. Вы прекрасно понимаете, что идея русской монархии неразрывно связана с представлением о единстве России, что, тронув один конец этой цепи, мы, безусловно, вызовем движение другого. А это противоречит вашей карте, где граница России проходит севернее Курска».
— Вы хотите исключить из кругозора газеты все русские национальные вопросы, — сказал он раз Шольте.
— О нет, совсем нет! Наоборот, — широко открыл тот под рамой очков свои несколько наивные, как у всех близоруких, глаза, — наоборот, мы хотим расширить, углубить эту сферу. У вас столько прекрасных тем: русская религия, русская культура, литература, искусство. Мусоргский, Чайковский, Лесков, Толстой! Наконец, ваше монастырское старчество и другие, чисто национальные духовные феномены. Пишите, пишите о них! Только не надо о Достоевском, — болезненно сморщился он, — это моя личная просьба. Больной, несчастный, жалкий человек. Зачем писать об уродстве? Но вся великая русская культура перед вами.
— Национальная по форме и… какая по содержанию, герр доктор? — иронически спросил Брянцев, повторяя формулу Сталина.
— О, вы не хотите меня понять, — мягко пожимал ему локоть дипломатический журналист, — вы просто упрямитесь. Вы хотите, хотите видеть в немце, в каждом немце, только врага и насильника. Это остаток влияния анти-немецкой пропаганды коммунистов и их предшественников на этом пути — русских царей. Поймите, что газета, особенно в напряженной военной обстановке, должна не только воспитывать, призывать, но и развлекать, давать людям отдых от тяжести действий. Почему вы не печатаете ребусов, крестословиц, юмора?
— Смеяться будут. Только не над юмором, а над газетой и нами. Не того ждет русский читатель от своей свободной газеты. Не мерьте его немецкой меркой.
Шольте недоверчиво пожимал плечами.
Но, несмотря на такие размолвки, между ним и Брянцевым установились и крепли с каждым днем прямолинейные и даже дружеские отношения. Для них было, по молчаливому соглашению обоих, отведено особое время. По окончании рабочего дня в редакции, когда Котов верстал в типографии очередной номер, Брянцев стучался в комнату Шольте — тот поместился в редакции, заняв одну из пустующих комнат и уютно устроившись в ней. Доктор встречал его без кителя, в подтяжках и шерстяной фуфайке. Казалось, что вместе с «фельдграу» он сбрасывал с себя и весь свой деловой, служебный облик. Перед Брянцевым появлялся простой, обыкновенный немецкий интеллигент — добродушный, педантичный и несколько примитивный. Вернее слишком прямолинейный, негибкий, немецкий идеалист. Заботливый семьянин с неизменными фото своих близких на столе и в кармане. Появлялась бутылка ликера и две крохотные рюмочки. Даже лампа начинала светить по-другому — мягко, уютно.
Закуривали каждый свое: Брянцев — толстенную крученку самосада, Шольте — немецкую сигарету, аккуратно перерезанную пополам ножничками, лежавшими тут же на столе.
Шольте клал свою, поражавшую Брянцева белизной, руку на раскрытую перед ним русскую книгу и начинал разговор.
— Вы помните, конечно, «Человека с улицы» Куприна? Я сейчас читаю этот рассказ. Потрясающе! Какой огромный талант и как дурно он применен! Да, дурно, — отвечал Шольте на вопросительный вздвиг бровей Брянцева, — очень дурно. Зачем обнажать самые темные, самые гнусные качества людей? Зачем выливать на читателя целое море грязных, зловонных помоев? Каков может быть результат? Читатель,